Степные клады Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова | Имагология и компаративистика. 2019. № 11. DOI: 10.17223/24099554/11/9

Степные клады Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова

В статье представлен сопоставительный анализ двух рассказов на сходную тему писателей-современников - Д.Н. Мамина-Сибиряка «Клад Кучума» (1897) и А.П. Чехова «Счастье» (1887). В ходе анализа привлекаются также повесть Чехова «Степь» и рассказ «Огни». Произведения писателей отличает различное течение времени и само авторское отношение к изображаемому, сближает же тема степи и степных кладов. Анализ проблемно-тематического поля и поэтики рассказов позволяет показать специфику понимания авторами истории и памяти, а также осуществить сопоставление разных типов одного (степного) ландшафта.

Steppe treasures by D.N. Mamin-Sibiryak and A.P. Chekhov.pdf В прозаическом наследии Мамина есть целый ряд рассказов-заметки и проезжать 1 очерков и рассказов-повестей , напоминающих путевые рисующих разнообразие местности, которую довелось или где пришлось некоторое время жить самому писателю. Обычно эти произведения, занимающие промежуточное место между художественными и документальными жанрами, написаны от первого лица, их генезис идет от раннего творчества Мамина - рассказов и очерков об Урале, передающих впечатления автора от своих путешествий и скитаний по родному краю. В позднем творчестве Мамина доминирующее место занимает рассказ, очерковой прозы становится меньше, и даже те вещи, что отличает достоверность, почти документальность повествования наряду с подчеркнутой активностью личного «я» автора-рассказчика, обладают развернутой фабульно-сюжетной структурой - своей «историей», обычно вполне 1 Этим термином оперирует в своей диссертационной работе А.В. Бортникова [1]. 214 Е. К. Созина завершенной в пределах произведения и обладающей самостоятельностью, как бы независимостью от передвижений рассказчика, очевидно не завершаемых с концом сюжетной истории. Иначе говоря, для многих очерков-рассказов позднего Мамина характерно построение в виде некоего «текста в тексте» - истории, рассказанной или показанной в очерке-травелоге (о своеобразии рассказов Мамина см.: [2, 3]). Мы находим это уже в «Уральских рассказах» - цикле, сложившемся на протяжении 1880-х - первой половины 1890-х гг., и в более ранних произведениях: например, таково построение рассказов «Все мы хлеб едим» (1882), «В худых душах» (1882) и др., а среди поздних произведений назовем «Трататон» (1906) и заинтересовавший нас рассказ «Клад Кучума» (1897), позднее введенный Маминым в сборник «Встречи» (1900). В последнем произведении контаминируются две жанровых стратегии - очерка, связанного с незамкнутой, свободной композицией и прихотливым течением нарратива, в котором передаются впечатления автора-рассказчика от своего проживания в степи на кумысе, и рассказа, где даются целостные портреты героев и через цепочку эпизодов («встреч») представлены их истории. Показательно, что название произведения носит «расска-зовый» характер - «Клад Кучума», присущий беллетристике с ее приматом вымысла, а подзаголовок - «Из степных встреч» - очерковый. Наше внимание этот рассказ привлек в первую очередь в связи со своим названием: здесь, казалось бы, содержится непосредственный выход к мифологическому пространству, поскольку о сокровищах хана Кучума, старинного владыки Сибири, известно много легенд, поверий, сказаний и просто историй вплоть до сегодняшнего дня (см., например: [4, 5]), обычно клад Кучума помещается либо на острове Золотой Рог / Золотой Ус, либо под Искером (столица Кучума в 20 км от Тобольска), либо в степи - Барабинской, Ишимской, шире -Казахстанской, а действие маминского рассказа тоже происходит в киргизской (ныне Казахской) степи. Писатель неоднократно обращался к легендарной фигуре хана Кучума, наиболее известна его восточная легенда «Сказание о сибирском хане, старом Кучуме» (1891), где, по словам исследователя, Мамин-Сибиряк дал «художественное прочтение исторической трагедии, которая разыгралась триста лет назад на землях Сибири» [6. С. 31]. Однако в рассказе «Клад Кучума» читательские ожидания не оправдываются: сокро- Степные доклады Д. Н. Мамина-Сибиряка 215 вища Кучума в нем лишь упоминаются, но не создают интриги - не образуют сюжетного пространства рассказа. Иначе говоря, легенда о кладе Кучума служит провокационным стимулом к разворачиванию другой истории, даже целой цепочки историй, нанизанных на степной сюжет пребывания этих местах рассказчика, как бы кумулятивно подсоединяемых друг к другу. Главная история, завершающая рассказ, повествует об обмане фельдшером легковерного генерала, и она переворачивает, в корне меняет жанровую схему произведения, при этом опять нарушая ожидания читателя (о чем мы скажем чуть позже). По сути, в рассказе Мамина происходит демифологизация легенды, легенда и миф обращаются в историческую память места. Механизм этого превращения мы и будем наблюдать, рассматривая маминский рассказ в сопоставлении с чеховской прозой. Сама тема степного клада вводит нас в чеховский контекст - она присутствует в рассказе Чехова «Счастье» (1887), неявно, скорее метафорически, чем напрямую, прослеживается и в повести «Степь» (1888). Все эти произведения роднит место действия - степь, которая на правах «участника» происходящего задает организацию сюжета. Но подается это степное пространство принципиально по-разному и с разным отношением к нему со стороны автора. В «Счастье» Чехова - с чувством затаенного восхищения, скрытого, почти мистического вживания в степь и разделяемого автором с героями ощущения невозможности, да и ненужности рационально объяснить что-либо, происходящее в этой степи; в рассказе Мамина - с безусловным любованием степной природой, но и с сопутствующим позиции созерцателя постоянным автокомментарием рассказчика: его стремлением объяснить свои же собственные ощущения и чувства, не оставить ничего непонятым и непонятным. Рассказ Чехова - это лирическая новелла, его наполняет поэзия степной жизни, настроение созерцательной неподвижности, которое свойственно и персонажам - пастухам, и овцам, и всем бескрайним степным просторам. Преобладающие глаголы в описании открывающегося степного мира несут значение статики: лежал, стоял, стояли, остановился, и не только глаголы, ср.: «В сонном застывшем (злдесь и далее курсив наш. - Е.С.) воздухе стоял монотонный шум, без которого не обходится степная летняя ночь_» [7. Т. 6. С. 210]. В конце рассказа объездчик уезжает, встает солнце, куда-то пытают- 216 Е. К. Созина ся убежать овцы, но потом все затихает, погружается «в полусон», и опять старик и молодой пастух «стояли не шевелясь, как факиры на молитве, и сосредоточенно думали» [7. Т. 6. С. 218]. Восточный маркер (сравнение с факирами), совершенно естественно возникающий в чеховском нарративе, лишь подчеркивает вечную, поистине космическую неподвижность степи, которой подчиняются и люди и которая более свойственна именно Востоку. У Мамина недвижность и вечность степи постоянно прерываются, как бы компенсируются подвижностью нарратива рассказчика: он вынужденно лежит или сидит в степи, но мысль его находится в постоянном движении: Жаркий летний день. Воздух накален до того, что дрожит и переливается, а даль чуть брезжит, повитая синеватой дымкой. И какая чудная степная даль. Да, это настоящая киргизская степь, степь без конца-края, степь еще не тронутая дыханием цивилизации. Я любил по целым часам лежать в этой душистой, могучей степной траве . лежать и мечтать, как лежит и мечтает настоящий номад. Что ни говорите, а в каждом русском человеке, как мне кажется, живет именно такой номад, а отсюда неопределенная тоска по какой-то воле, каком-то неведомом просторе, шири и, вообще, по чем-то необъятном. Впрочем, я предавался этим мечтам, так сказать, по обязанности, потому что пил кумыс и должен был известное число часов жариться на степном солнце. Предаваться абсолютному покою - своего рода искусство, которое усваивается только постепенно [8. С. 122]. Чеховский повествователь феноменологически вживается в открывающуюся ему и читателю картину степи, он «чистый» созерцатель, активность которого сведена к нулю - как и активность его персонажей, поэтому можно сказать, что он им внутринаходим (В. Шмид применял это выражение к прозе Чехова [9. С. 194-210]). Погруженность степи и ее обитателей в себя выражается в «длительных» и «тягучих» мыслях овец («Их мысли, длительные, тягучие, вызываемые представлениями только о широкой степи и небе, о днях и ночах, вероятно, поражали и угнетали их самих до бесчувствия.» [7. Т. 6. С. 210]) - это метафора самой степи, которой еще только предстоит проснуться, степи, лишенной всякой осмысленности своего бытия («Ни в ленивом полете этих долговечных птиц, ни в утре, которое повторяется аккуратно каждые сутки, ни в безграничности степи - ни в чем не видно было смысла» [7. Т. 6. С. 216]). Степные доклады Д.Н. Мамина-Сибиряка 217 Мамин же постоянно переводит нарратив с описания поэзии степных видов на те смыслы, которые могут в ней открыться; таковы его размышления о номадизме русского человека, об отдаленном прошлом степи, о происхождении самой человеческой мысли, о кумысе. «И т. д., и т. д.» [8. С. 123], - говорит повествователь, обозначая долготу и содержательную необязательность этих мыслей. Если чеховские персонажи - люди «степи», то маминский рассказчик - человек иной культуры, его следовало бы назвать человеком цивилизации, или, по типологии Ю. М. Лотмана [10. С. 290-292], он ближе к человеку «пути», так как в степи он - просто «турист», временный житель. Он обращает внимание на красоту и обаяние степи, когда к этому есть повод - и нет других интересующих его картин и объектов: кроме двух первых страниц, это небольшой фрагмент степной жизни, возникающий по пути движения рассказчика с охоты, когда они с Егором Иванычем «завернули к Чибуртаю обсушиться» [8. С. 137]. Человек для него - вот центр мира: «.только в степи чувствуешь себя центром мира» [Там же. С. 123]. Казалось бы, и Чехов не особенно настаивает на степных картинах - авторское внимание сосредоточено на рассказах старика и его разговорах с объездчиком и вторым пастухом. Но параллельно беседам и рассказам разворачивается и проживает свою циклическую, повторяющуюся от ночи к утру жизнь сама степь. Она равнодушна к человеку - в ней нет смысла («.в их (курганов) неподвижности и беззвучии чувствовались века и полное равнодушие к человеку.» [7. Т. 6. С. 216]), для человека она - пространство инобытия, и все смыслы придает ей человек. Это понимание роднит Мамина с Чеховым. Но если у Мамина центр в степи - везде, где есть или встанет человек («Куда ни взглянешь - во все стороны степь расходится от вас по радиусам, как в геометрии» [8. С. 123]), т. е. все определяется сознанием своей «собственной центральности», то у Чехова центра в степи нет совсем -как нет смысла, все случайно и в то же время закономерно. Можно сказать, что чеховская степь - это степь «в себе», маминский же рассказчик пытается сделать ее «для другого». Далее обратим внимание на общность некоторых персонажных типов писателей: чеховский старик, пастух в «холщовой рубахе» - и маминский старик-переселенец из России, который набрел на лежащего в степи барина, в такой же «холщовой рубахе», получающей от 218 Е. К. Созина рассказчика дополнительное определение - «расейская рубаха» [8. С. 124]. Для Мамина это принципиально, поскольку действие происходит в киргизской степи, и фигуру появившегося перед его рассказчиком старика он сразу переводит в ранг типа, обобщает до «коренного расейского мужика», «коренного русского пахаря», благодаря которому и выстраивалась русская история. Об отношении чеховского повествователя и близко к нему стоящего автора к пастухам мы можем лишь догадываться, и автору нет нужды давать старому пастуху какие-либо дополнительные сигнификативные определения: здесь, в южной степи, старик - дома, в отличие от ма-минского пахаря, пришедшего в степь по нужде - в поисках свободной земли. Чеховский пастух предстает перед нами без имени, но как очерченная несколькими штрихами, да еще и данная через речевой сказ индивидуальность: Старик говорил с увлечением, как будто изливал перед проезжим свою душу. Он гнусавил от непривычки говорить много и быстро, заикался и, чувствуя такой недостаток своей речи, старался скрасить его жестикуляцией головы, рук и тощих плеч^ [7. Т. 6. С. 214]. Объездчик, слушающий старика, рисуется как «человек серьезный, рассудительный и знающий себе цену», вся его фигура имела «величаво-снисходительное выражение» [Там же. С. 210], так он относится и к пастухам, с которыми коротает ночь, и это напоминает нам казака Белькова из рассказа Мамина, который «к старику-переселенцу _ отнесся с скрытым пренебрежением привилегированного человека» [8. С. 127]. Чеховский старик выражает мечтательность и веру в возможность некоего степного счастья, которое придет само собой, надо лишь искать да талисман иметь, причем искать здесь же, в этой степи. Маминский пахарь - это тоже нескончаемый поиск, но не клада, а хорошей, своей земли на фоне осознания того непреложного факта, что под лежачий камень вода не течет, чтобы землю найти, надо двигаться. Статика и движение - это различие присутствует и на уровне персонажей, символическое значение которых важно для обоих писателей. Пассивность и апатия степи и ее обитателей у Мамина, продолжая степную тему Чехова, противостоят активности настоящих людей «пути» - «расейских переселенцев», а также и фельдшера, история которого излагается далее. Степные доклады Д. Н. Мамина-Сибиряка 219 Азиатской ленью степи оказываются заражены у Мамина казаки, живущие в той станице, где остановился его рассказчик и представляющей собой «воплощенное убожество, какого, пожалуй, и в России не сыщешь» [8. С. 128]. Вырисовывается общая для героев Чехова и Мамина заветная мечта русского человека: чтобы счастье само в руки пришло. Его не строят, не создают, над ним не работают - его ищут, в лучшем случае добывают. Сюда «подверстываются» и переселенцы, идущие за лучшей долей в дальние края - «на Амур» (хотя они-то как раз идут трудиться на той земле, что станет для них своей), и казаки, самые усердные из которых «уходили куда-то на золотые промыслы, раскиданные по степи, и возвращались по субботам ни с чем, голодные и оборванные» [Там же. С. 129], и уж тем более фельдшер, о котором мы еще поведем речь далее. В рассказе Чехова тему счастья и, соответственно, клада разворачивает старик-пастух; его истории-былички2 перерастают в страстный личный дискурс, старик высказывает свое, затаенное представление о счастье: «Есть счастье, а что с него толку, если оно в земле зарыто? Так и пропадает добро задаром, без всякой пользы, как полова или овечий помет!» [7. Т. 6. С. 214]. Словно заразившись страстью старика, ему вторит объездчик, рассказывает свою историю о казачьих кладах, только казаки здесь донские, не уральские. Молодой парень, тоже пастух, участвует в разговоре в качестве слушателя и задает нужные вопросы деду, главный из которых - «Дед, а что ты станешь делать с кладом, когда найдешь его?» [Там же. С. 217] -остается без ответа. В рассказе Мамина тема счастья поднимается в непонятном для героя-рассказчика разговоре казака Белькова с неким «странным субъектом» на уровне обыденных фраз-трюизмов: «Значит, своего счастья не хочешь?» [Там же. С. 129]. Размышляя о том, что значат эти разговоры, рассказчик приходит к выводу, что речь, по-видимому, идет о золоте, «которое открыто в казачьих землях Оренбургской губернии лет пятьдесят назад^» [Там же. С. 130]. Таким образом, у обоих авторов счастье лежит в земле, его нужно лишь разыскать, и дело здесь не в умении или усердии, а в чем-то 2 О вхождении быличек в художественное пространство чеховского рассказа см. [11. С. 10]. 220 Е. К. Созина ином. Мамин прямо говорит, что такое это «счастье», к чему оно сводится: «Казаки запускают всякое домашнее хозяйство и шляются по промыслам, разыскивая это, “свое счастье”. Возможность легкой наживы и быстрого обогащения манит всех и даже поднимает на ноги беспробудную казачью лень» [8. С. 130], поскольку Урал - «край безумно богатый» [Там же]. В речи чеховского старика тоже возникает тема богатств, зарытых, рассеянных в несметном количестве где-то под землей: «А ведь счастья много, так много, парень, что его на всю бы округу хватило, да не видит его ни одна душа!» [7. Т. 6. С. 214], это «счастье» пришло от древних людей, спящих в курганах, но для старика оно - «мужицкое», не случайно на него зарятся паны. знаменатель-«мужицким», ибо из земли же возникает Совпадение это представляется нам чрезвычайно ным, основа его, очевидно, архетипична, связана с народным сознанием: «счастье» захоронено в земле, для народа проистекают все блага мира. Однако тут меняющее семантику земельных богатств, более конкретное и узкое понимание «счастья». В чеховском рассказе оно появляется сразу, поскольку для старика-пастуха счастье - это то богатство, которое берется как бы ниоткуда, т. е. клад: «На своем веку я, признаться, раз десять искал счастья _ На настоящих местах искал, да, знать, попадал все на заговоренные клады» [Там же. С. 131]. У Мамина тема счастья как «легкой наживы», связанной с золотой лихорадкой, во второй половине рассказа также меняет наполнение и оборачивается темой клада, и происходит это благодаря появлению в сюжете образа фельдшера Куклина, который рассказывает свою историю. Он ищет клад Кучума и даже «зарок», оберегающий клад, уже почти разгадал, но не хватает денег, жена отказалась дом продавать и самого его выгнала. Таким образом, и в том и в другом тексте тема клада выводит нас к истории этой земли, ее давнему прошлому. Но если у Чехова это прошлое скорее легендарно, мифологично и подается в тесной связи с фольклором (см. об этом [12]), то у Мамина оно представлено во вполне конкретных, исторических образах Кучума и Ермака, спасаясь от которого Кучум и «закопал свои сокровища». Легенда есть и здесь - о кладе Кучума, однако она подается как сказка, которой верит лишь фельдшер, как инородный автору-рассказчику, чисто легендарный и не вполне достоверный нарратив. Степные доклады Д. Н. Мамина-Сибиряка 221 Предваряя рассказ фельдшера о поиске им клада Кучума, автор-рассказчик передает свое впечатление от песни киргизки, жены «степного джентльмена» Чибуртая: Она пела бесконечные киргизские былины о старых богатырях, любимейшим из которых был последний сибирский хан Кучум. Это была живая история неисчислимых бед, разливавшихся по степи пожаром. Сколько миллионов погибло, а осталось живой одна былина, которая вспоминала былое теплым словом. Чего-чего не видела вот эта степь, среди которой курился наш огонек. [8. С. 137]. Это «былое» степи, сохраняемое памятью народа, важно именно как ее историческое прошлое, которое проходит: слушая песню киргизки, рассказчик размышляет о скором будущем степи, и размышление его сразу перерастает в твердую уверенность: А скоро уже с победным гулом понесется первый поезд Сибирской железной дороги, и народная песня, полная святой скорби, замрет навсегда или в лучшем случае, сделается достоянием какого-нибудь собирателя-этнографа [Там же. С. 137-138]. Причем это будущее - другая жизнь степи - ожидает ее здесь же, в этих локусах, где когда-то бродили хан Кучум и его предки. Опять проведем сопоставление с чеховским рассказом. Степь Чехова застыла в неподвижности, в своей никому не нужной бесконечности, и другая жизнь возможна лишь вне ее - как бы в ином измерении. Среди всей огромной степной равнины чеховский повествователь выделяет один центр - курган Саур-Могилу, с которой «...видны барские усадьбы, хутора немцев и молокан, деревни, а дальнозоркий калмык увидит даже город и поезда железных дорог. Только отсюда и видно, что на этом свете, кроме молчаливой степи и вековых курганов, есть другая жизнь, которой нет дела до зарытого счастья и овечьих мыслей» [7. Т. 6. С. 217]. Поистине, чеховская степь - про- 3 странство иномирья, охраняемое курганами , потому и возникает в 3 Такое представление о степи развивается и в повести Чехова «Степь» (более поздней по сравнению с рассказом «Счастье»). М. Ч. Ларионова пишет об этом так: «Степь - это пространство “перехода”, пустынное место, где человек оказывается один на один с природой, с собой, с Богом. Это мифологическая отдаленная и обособленная страна, своеобразно организованное пространство “блуждания”, место временного перерыва обычной жизни, т. е. место временной смерти» [13. С. 189]. См. также [14]. 222 Е. К. Созина самом первом рассказе старого пастуха образ Ефима Жменя, кузнеца и колдуна, знакомого с нечистой силой и знавшего «места, где клады есть» [7. Т. 6. С. 213] - своего рода хранителя этих степных кладов. В рассказе Чехова «Огни» (1888), написанном немного позже, дается картина строящейся в степи железной дороги: цивилизация все-таки пришла сюда, но, говорит рассказчик-повествователь, «_весь этот ералаш, выкрашенный потемками в один цвет, придавал земле какую-то странную, дикую физиономию, напоминавшую о временах хаоса» [7. Т. 7. С. 106], почему в сознании студента фон Штенберга возникает ассоциация с древними народами, подкрепляемая вереницей огней, ползущих по степи: Знаете, на что похожи эти бесконечные огни? Они вызывают во мне представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян [7. Т. 7. С. 107]. В рассказе «Счастье» также упоминаются степные огоньки, имеющие, по словам старого пастуха, демоническое происхождение и указывающие на клад: «Бывало, идет (Ефим Жменя. - Е. С.) бережком или лесом, а под кустами и скелями огоньки, огоньки, огоньки _ Огоньки такие, как будто словно от серы» [7. Т. 6. С. 213]. Степь и хаос оказываются рядом, степь хранит в своих глубинах некий клад или, по крайней мере, некую тайну, ср. в «Огнях»: «Казалось какая-то важная тайна была зарыта под насыпью, и о ней знали только огни, ночь и проволоки^» [7. Т. 7. С. 106]. Чеховская степь безвременна, точнее, время в ней движется циклично (об этом также рассуждает студент фон Штенберг в «Огнях»), можно сказать, что это библейское, вечное время, и только человек постановкой своих целей и их упорным достижением может прервать это движение по кругу - так вырывается из бесконечных степных просторов Егорушка, едущий в город учиться. Степь Мамина простирается между прошлым и будущим: автор-рассказчик переносит на нее свое линейное время, т. к. он живет и мыслит временем цивилизации, прогресса, который непременно придет и в эти забытые всеми места. Как и у Чехова, маминская степь предстает как пространство перехода, место встреч самых разных намерений и амбиций, недаром в древности она была местом переселения и встречи народов, только у Чехова с тех пор она застыла в неподвижности и Степные доклады Д.Н. Мамина-Сибиряка 223 стала своеобразным кладбищем, местом мумификации былого, а у Мамина свое значение перекрестка она сохраняет и сегодня, отдавая былое в былины и песни. Сталкивая персонажей степного окружения своего рассказчика, писатель словно дает в небольшой миниатюре культурно-исторический срез колонизации степи: Чибуртай изображал собой замиренную орду, Бельков - отдыхавшего завоевателя, Егор Иваныч - посадского вольного человека, а старик-поселенец - ту силу, которая реализует несметные богатства сибирских равнин, степей, гор и пустынь [8. С. 127]. Однако характерно, что в итоге его внимание сворачивает на фельдшера и его историю, и рассказ в целом получает отчетливую авантюрную окраску, связанную опять-таки с кладом, однако уже не с легендарно-историческим, а, скорее, с его профанацией. Будучи твердо уверен в том, что клад он найдет, нужны только деньги, фельдшер на примере отца Антония, обманутого неким Горшениным, проворачивает интригу по мистификации генерала, живущего в соседнем доме: он уверяет его в том, что открыл целое месторождение краски, которую обычно задорого привозят из Италии. Для наглядности фельдшер имитирует свое открытие: на выданные генералом 10 рублей ... купил два пуда этой самой краски, поехал в лес верст за двадцать, выкопал собственноручно яму аршина в три глубины, а потом приделал боковушку, да туда свою умбрию и забутил. Ну, привез генерала. «Пожалуйте, ваше в ысокопревосходительство, в яму.» В яму не согласился залезать, а я ему и давай из ямы лопатой выкидывать краску. Целый пуд накидал. Ну, а потом уж на полном доверии сделался. Ну, в полтора года таким манером тысяч пятнадцать из него вынул [Там же. С. 144-145]. Таким образом, кладоискатель фельдшер устраивает нечто вроде клада для генерала, и легковерный генерал сам становится для него настоящим «кладом», источником легких денег. Причем фельдшер убежден в своем праве на изъятие у генерала «лишних» денег, он клянется, что потом вернет их - как только отыщет клад: открывается оригинальный характер русского человека, напоминающий лесковских «антиков», шукшинских «чудиков» и других подобных персонажей отечественной литературы. Как и у Чехова, слушатели 224 Е. К. Созина фельдшера, за исключением героя-рассказчика, полностью верят ему: рассказы о кладах убедительны сами по себе, действуют завораживающе. История о кладе Кучума, сопряженная с трагической судьбой исконных жителей степи, уходит в авантюрный анекдот об обмане и мистификации. Важна характерная для Урала трансформация темы клада, сопровождаемая отмеченной жанрово-стилистической трансформацией самого нарратива Мамина (с очерково-эпической - на авантюрно-новеллистическую модальность). Клад - это то, что когда-то припрятали, захоронили люди, чаще всего владельцы сокровищ, которых теперь нет (клад Кучума, клад Пугачева и пр.), но возможно и метафорическое перенесение основного значения - мы говорим о «кладах земли», о «кладовой гор» и т. д.: сама природа, сама земля является в этих случаях основателем и хранителем клада, т. е. своих скрытых богатств. Это значение есть и в нарративе Чехова, мы его отмечали, но у Мамина оно развито сильнее в силу специфики региона. То, что для Урала и уральских писателей - гора и ее хтонические недра, хранящие богатства и охраняемые демоническими существами, позднее представшими в сказах П.П. Бажова (Медной горы Хозяйка, Великий Полоз и др.), то для Чехова и его южных пространств - степь, тоже хранящая несметные сокровища, доступные лишь знающим людям, т. е. причастным к тайным покровителям этих мест - к их древним, ушедшим под землю обитателям. Однако стоит напомнить, что и на Урале до сих пор бытуют предания о чудских кладах, оставленных первожителями этих мест, которые проживали также и «по всей Сибирской земле», включая царство Кучума [15. С. 48]4. Открывается типологическая общность природно-культурных ландшафтов гор и степи в их фольклорно-мифологической подоснове; эта общность, по существу, и стала зоной сближения «степных» текстов двух писателей-современников, причем «маминская» степь, в 4 Нарративы о кладах обычно имеют общие элементы и черты, независимо от региона их бытования. Так, в рассказе Чехова старик-пастух говорит о своей встрече с белым волом, обернувшимся Жменей, а затем с зайцем и о том, что чаще всего клады лежат в курганах, оставшихся от прежних людей. В.П. Кругляшова приводит запись рассказа 1878 г. о поиске клада близ д. Палкино на р. Исети, где кладоискателям помешала черная собака «с большущей головой», а рыть они собирались чудской курган [15. С. 53]. Степные доклады Д.Н. Мамина-Сибиряка 225 силу специфики родовой и личной памяти автора, имеет под собой память горно-заводского края, богатого подземными дарами. Словно «спасая» свой рассказ, где история оборачивается анекдотом, Мамин завершает повествование финальной фразой, извлекая своего рода мораль из всего им описанного: Мне казалось, что и колокольчики наговаривают то же самое: «клад Ку-чума! Клад Кучума!.. клад, клад, клад!.. Да ведь вся Сибирь - один сплошной клад, только стоит снять с нее роковой зарок.» [8. С. 146]. Автор сам дает разъяснение символике названия своего рассказа, чего ни при каких обстоятельствах не стал бы делать Чехов. Но Мамин работал в иной парадигме поэтики, более традиционной, и потому упрекнуть его за это трудно. Рассказ же оказался наполнен настоящей историей этого места во всей ее протяженности - от легендарных времен хана Кучума, наглядным подтверждением существования которого является его дальний потомок Чибуртай, до железных дорог и поездов, долженствующих всколыхнуть непробудную лень и засты-лость степи. Чехов, напротив, мифологизировал историю, дал ее природный и поэтический образ. Его степь погружена в безмолвие, в ней все идет, как шло от века, для нее и тысяча лет - небольшой срок, а человек занимает в ней такое же место, как овцы или грачи, летающие над степью. По словам Н.Е. Разумовой, центральной для Чехова в этот период (вторая половины 1880-х гг.) была «коллизия между миром косной материи и человеком как носителем и созидателем разумной формы - культуры», обусловленная «кризисным, трагическим представлением об абсурдности человеческого пребывания в мире» [16. С. 149]. Выход из кризиса был найден писателем во время путешествия на Сахалин. Для Мамина значение культуры было неоспоримо всегда, хотя и он знал свои кризисы и трагические минуты жизни. Развернув легенду о хане Кучуме в мифоэпическое полотно в «Сказании о сибирском хане, старом Кучуме», в рассказе-очерке «Клад Ку-чума», он представил историю степного Зауралья в достоверном и вполне реалистическом, современном ему облике, словно протянув нить от прошлого к настоящему и будущему.

Ключевые слова

Д.Н. Мамин-Сибиряк, А.П. Чехов, рассказ, очерк, нарратив, степной ландшафт, тайна, история, миф, D.N. Mamin-Sibiryak, A.P. Chekhov, story, essay, narrative, steppe landscape, mystery, history, myth

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Созина Елена КонстантиновнаИнститут истории и археологии Уральского отделения РАН; Уральский федеральный университетд-р филол. наук, профессор, заведующая сектором истории литературы, профессорelenasozina1@rambler.ru
Всего: 1

Ссылки

Бортникова А.В. Жанры малой прозы Д.Н. Мамина-Сибиряка 1880-х гг.: поэтика повествования: автореф. . канд. филол. наук. Екатеринбург, 2016. 26 с
Зырянов О. В. «Уральские рассказы» как художественная целостность // Творческое наследие Д. Н. Мамина-Сибиряка: итоги и перспективы изучения. К 160-летию со дня смерти писателя / под общ. ред. и с предисл. О. В. Зырянова. Екатеринбург: Банк культурной информации, 2013. С. 109-129.
Бортникова А.В., Созина Е.К. Рассказ Д.Н. Мамина-Сибиряка 1880-х гг.: основные черты и тенденции повествования // Эстетика минимализма: малые жанры как форма времени: материал^! XXI Всерос. науч.-практ. конф. словесников «Актуальные проблемы изучения и преподавания литературы в вузе и в школе - Лейдермановские чтения». Екатеринбург, 30-31 марта 2018 г. Екатеринбург: [б. и.], 2018. С. 21-30.
Галязимов Б. Легенда о замке Кучума. URL: http://urbibl.ru/Stat/ Zag_Mesta/zamok_kuchuma.htm
Тайны сокровищ хана Кучума. URL: http://taynikrus.ru/zagadki-istorii/tajny-sokrovishh-xana-kuchuma/
Приказчикова Е.Е. Мифологическая символика «восточных легенд» Д. Н. Мамина-Сибиряка и ее связь с проблематикой цикла // Филологический класс. 2012. № 4 (30). С. 26-36.
Чехов А.П. Полн. собр. соч.: В 30 т. М.: Наука, 1974-1983.
Мамин-Сибиряк Д.Н. Клад Кучума. Повесть. Сказание. Рассказы. Екатеринбург: Сократ, 2013. 424 с.
Шмид В. Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. 352 с.
Лотман Ю.М. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М.: Просвещение, 1988. 352 с.
Терехова Е. А. Творчество А. П. Чехова и народная культура: автореф. дис. канд. филол. наук. Волгоград, 2002. 19 с.
Семанова М. Л. Современное и вечное (Легендарные сюжеты и образы в произведениях Чехова) // Чеховиана: Статьи, публикации, эссе. М.: Наука, 1990. С. 109-123.
Ларионова М. Ч. Миф, сказка и обряд в русской литературе XIX века. Ро-стов-н/Д: Изд-во РГУ, 2006. 256 с.
Ларионова М. Ч. Повесть А. П. Чехова «Степь» в аспекте традиционной культуры // Десять шагов по «Степи»: Статьи и эссе. Литература русского без-рубежья / гл. ред. В.К. Зубарева. Charles Schlacks, Jr. Publisher Idyllwild, CA, 2017. С. 74-91. URL: http://www.ssc-ras.ru/ckfinder/userfiles/files/Monogr_ 10_chagov_2016.pdf
Кругляшова В. П. Жанры несказочной прозы Уральского горнозаводского фольклора: учеб. пособие. Свердловск: Урал. гос. ун-т, 1974. 168 с.
Разумова Н.Е. Концепция и образы культуры у Чехова // Философия А.П. Чехова: междунар. науч. конф. (Иркутск, 27 июня - 2 июля 2006 г.) / под ред. А.С. Собенникова. Иркутск: Изд-во Иркут. гос. ун-та, 2008. С. 146-159.
 Степные клады Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова | Имагология и компаративистика. 2019. № 11. DOI: 10.17223/24099554/11/9

Степные клады Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова | Имагология и компаративистика. 2019. № 11. DOI: 10.17223/24099554/11/9