Образ Неаполя в творческом сознании А.С. Пушкина. Статья II. Ландшафтная меридиональная лирика: «Кто знает край…?» | Вестн. Том. гос. ун-та. Филология. 2011. № 1 (13).

Образ Неаполя в творческом сознании А.С. Пушкина. Статья II. Ландшафтная меридиональная лирика: «Кто знает край…?»

Цикл «Образ Неаполя в творческом сознании А.С. Пушкина» состоит из четырех статей. В нем предпринята попытка реконструировать персональный неаполитанский миф А.С. Пушкина и описать неаполитанский текст его письменного наследияна основании прямых и косвенных упоминаний топонима в пушкинских текстах (лирика южного периода и конца 1820-х гг., поэма «Бахчисарайский фонтан», глава десятая романа «Евгений Онегин», замысел поэмы о Клеопатре, повесть «Египетскиеночи»). К исследованию широко привлекаются материалы русской периодики 1810-1830-х гг. и русско-неаполитанские травелоги (Ф.П. Лубяновский, А.А. Шаховской,В.Б. Броневский, Н.В. Всеволожский, М.П. Погодин, Н.И. Греч и др.), а также эпистолярные свидетельства о Неаполе русских писателей 1820-х гг.

The image of Naples in A.S. Pushkin's creative consciousness. Article 2. Landscape meridional poetry: "Who knows the land…?".pdf Один из безусловно случайных биографических факторов жизни Пушки-на, а именно тот, что восстание карбонариев хронологически пришлось напервые годы южной ссылки поэта, нашел свое абсолютно закономерное эсте-тическое отражение в его текстах, и то обстоятельство, что начало восстаниякарбонариев совпало с пребыванием Пушкина на Кавказе, в Крыму и в Одес-се, имело двоякого рода последствия. Подспудные мысли о политических бу-рях века, эпицентром которых стали южные средиземноморские страны (Ис-пания, Италия, Греция), неукоснительно окрашивают пейзажные этюды и па-норамные элегии Пушкина этих лет, придавая крымскому (и вообще южному)топосу пушкинской лирики еле уловимый средиземноморский оттенок; саможе понятие «свобода» приобретает под воздействием размышлений об осво-бодительном движении на юге Европы столь же неуловимый южный колорит,который более всего очевиден именно в пейзажной лирике, сочетающей при-родоописания «полуденных краев» с лексическими мотивами мира, свободы иволи. Само местонахождение поэта, вероятно, обостряло личный характер еговнимания к неаполитанским событиям именно тем, что они переживалисьПушкиным хоть и издали, но в таком пространстве, которое было максималь-но ассоциативно умозрительным представлениям о месте их реального раз-вертывания.О том, что ко времени южной ссылки Пушкина Крым в национальном эс-тетическом сознании приобрел некоторый оттенок антично-средиземно-морского колорита, свидетельствуют достаточно многочисленные факты.Так, мифологические предания, помещавшие один из входов в подземноецарство Аида именно в Киммерии, и памятники греко-римской древности,сохранившиеся на Крымском полуострове, бывшем крайней северной око-нечностью древнегреческой цивилизации, еще в 1784 г. побудили В.В. Кап-ниста искать в Крыму следы Одиссея. Писатель-карамзинист В.В. Измайлов(1773-1830) в своей книге «Путешествие в полуденную Россию» охарактери-зовал Крым как « полуостров, которому недостает только, может быть,Тибуллов, Проперциев, Горациев, чтобы сделаться, подобно Италии, слав-ным в мире» [1. C. 232]. Гомеровский стиль (составные эпитеты) являетсяодной из константных характеристик посвященной Крыму поэзии С.С. Боб-рова (конец 1760-1810). Для К.Н. Батюшкова (1787-1855) крымский топосбыл своего рода заместителем Италии, Древней Греции и вообще понятия«античность». Весьма характерную неаполитанскую ассоциацию, вызваннуюв равной мере как типологическим сходством крымского и неаполитанскоголандшафтов, так и мыслью о Батюшкове, содержит одна из дневниковых за-писей Жуковского периода путешествия с наследником по Крыму в 1837 г.:«У Мюлгаузена в Магараче (Паузилиппо). Он знал и лечил Батюшкова в пер-вые минуты сумасшествия» [2. 74]. Уподобляя в 1837 г. крымский пейзажнеаполитанскому, Жуковский хорошо знал, что говорил: в мае-июне 1833 г.он побывал в Неаполе. И провокация к отождествлению крымского ланд-шафта с панорамой Неаполитанского залива предельно понятна: именно вНеаполе Батюшкова посетили первые приступы безумия. Эпитеты «полуден-ная страна», «светлый Элизий» и «земной рай», сближающие крымский текструсской словесности с образами южной Италии, являются неукоснительныматрибутом словесного образа Крыма в русской литературе [3. С. 6-46].Оппозиция же «свобода» - «неволя» обладала для Пушкина в эти годыживотрепещущей актуальностью: она была личным биографическим обстоя-тельством ссыльного поэта, нашедшим воплощение и в его лирических те-мах, и в поэтике сюжетосложения лироэпических жанров. Однако при всемтом, что ссылка была ссылкой, поднадзорный поэт был сильно ограничен всвободе передвижения и вообще чувствовал себя пленником, сам южный то-пос, который стал политической темницей для человека, для поэта был ско-рее «светлицей» в плане его восприятия и эмоционального переживания. Этопротиворечивое состояние с предельной ясностью выражено в стихотворении«К Овидию» (1821):Изгнание твое пленяло втайне очи,Привыкшие к снегам угрюмой полуночи.Здесь долго светится небесная лазурь; Сын юга, виноград блистает пурпуровый. Зима дышала там - а с вешней теплотоюЗдесь солнце ясное катилось надо мною [4. II. С. 220].Невзирая на поднадзорную жизнь, которую поэт вел в южной ссылке,роскошная полуденная природа, сохранившиеся на Черноморском побережьепамятники античной культуры, исторические и мифологические преданияАнтичности, связанные с этим топосом, сами по себе были воплощеннымпоэтическим вдохновением, порождающим в лирике Пушкина многочислен-ные панорамные элегии. Но до какой степени нераздельно связаны в созна-нии их автора ландшафтные, исторические, автобиографические и социаль-но-политические мотивы, свидетельствуют заключительные стихи послания«К Овидию», обозначающие хронологическую приуроченность стихотворе-ния отсылкой к событиям греческой Гетерии:Здесь, лирой северной пустыни оглашая,Скитался я в те дни, как на брега ДунаяВеликодушный грек свободу вызывал [4. II. С. 221].Самый высокий уровень духовно-смыслового потенциала эпохи и ее об-раза в пушкинском сознании (следовательно, и соответствующий уровеньтекста, отразившего обе эти категории в своей объектно-субъектной органи-зации) заключается в неуклонной историко-политической мысли, котораяподспудно выстраивает поэтику пушкинского творчества, делая природоопи-сания и культурологические реминисценции его лирических текстов своеоб-разной метафорой свободы как естественного человеческого состояния.С 1821 г. в незавершенных пушкинских стихотворениях начинает своюдолгую жизнь южный локально-пейзажный лирический мотив, имеющий несовсем непосредственное - скорее, оно является вот именно опосредован-ным, но все-таки непреложное отношение и к представлениям поэта о Неапо-ле, и к неаполитанскому тексту его письменного наследия. По первому стихупервого отрывка, задающего мелодический и семантический рисунок лейт-мотива, его можно обозначить вариативно-инвариантной формулой «Кто ви-дел край ?», имеющей в истории русской поэзии свою долгую и весьманасыщенную историю, отправным пунктом которой является первый стихвыполненного В.А. Жуковским в 1817 г. перевода стихотворения И.-В. Гете«Миньон» (подробно об этом см.: [5. С. 223-247]):Я знаю край! Там негой дышит лес,Златой лимон горит во мгле древес,И ветерок жар неба холодит,И тихо мирт, и гордо лавр стоит…Там счастье, друг! туда, тудаМечта зовет! Там сердцем я всегда! [6. С. 71].Оригинал Гете создает суммарный, обобщенный образ южной Италии,который сам немецкий поэт, побывавший в Неаполе уже после того, как сти-хотворение было написано, был склонен ретроспективно отождествить имен-но с Неаполитанской Кампаньей: запись от 24 февраля 1787 г., сделанная подороге из Рима на подъезде к Неаполю, гласит: «Mignon hatte wohl recht, sichdahin zu sehnen» [Перевод: «Как права была Миньон, стремясь туда!» [7.С. 108]. В переводе Жуковского достоянием русской литературы стал нетолько этот имеющий тенденцию к отождествлению с Неаполем образ Ита-лии, но и окрашивающая его интонация элегического томления по прекрас-ному недостижимому идеалу, утраченному земному раю, сконцентрирован-ная в эмфатике начального полустишия и в рефрене «Dahin, dahin!».Таким образом, вопросительно-восклицательная формула лирическогозачина, содержащая в себе лексический мотив «край» и реципированная изперевода Жуковского, ознаменована в крымской пейзажной лирике Пушкинаизначальной генетической склонностью именно к итальянско-неаполи-танскому колориту. Эволюция же мотива и его образно-лексический ореол всерии автореминисцентных текстов 1820-1830-х гг. свидетельствуют о том,что в пушкинском образе крымской (и вообще южной) природы исподвольпроявляется именно неаполитанский пейзажный субстрат, который посте-пенно находит свое адекватное словесное выражение, хотя и явленное болеев ассоциативном, чем в открытом пласте текста.Эту серию открывает не опубликованная при жизни поэта панорамнаяэлегия, посвященная Тавриде и написанная в апреле 1821 г., вскоре послепослания «В.Л. Давыдову», начинающего неаполитанскую тему пушкинскогописьменного наследия. Симптоматично, что в кишиневской рабочей тетрадиПушкина (ПД. № 831), содержащей текст элегии, на л. 28 сохранились двавыполненных также в апреле 1821 г. портретных рисунка поэта, один из ко-торых изображает М.Ф. Орлова, (он упомянут в первом стихе послания«В.Л. Давыдову»), а второй - Гете, что, на наш взгляд, может послужить под-тверждением реконструируемого ассоциативного хода пушкинской мысли [8.С. 271]:Кто видел край, где роскошью природыОживлены дубравы и луга,Где весело шумят и блещут воды,И мирные ласкают берега,Где на холмы под лавровые сводыНе смеют лечь угрюмые снега? Отражена волнами скал громада,В морской дали теряются суда,Янтарь висит на лозах винограда;В лугах шумят бродящие стада И там, где мирт шумит над падшей урной,Увижу ль вновь сквозь темные лесаИ своды скал, и моря блеск лазурный,И ясные, как радость, небеса? Приду ли вновь под сладостные тениДушой уснуть на лоне мирной лени? [4. II/1. С. 190-191]).Примечательно то, что в первой публикации, подготовленной В.А. Жу-ковским для посмертного Собрания сочинений Пушкина (1841. Т. 9; [4. II/2.С. 1096]) эта элегия получила название «Желание», вербализующее именноту интонацию томления по утраченному прекрасному топосу, которая заклю-чена и в оригинале «Миньон», и в переводе этой элегии, выполненномВ.А. Жуковским. Через год более сжатый и концентрированный вариант это-го же образно-лексического комплекса переходит в незавершенное стихотво-рение «Таврида» (1822):Счастливый край, где блещут воды,Лаская пышные брега,И светлой роскошью природыОзарены холмы, луга,Где скал нахмуренные своды [4. II/1. С. 256].Реминисценцией перевода Жуковского, на сей разэтому тексту в качестве эпиграфа первое полустишие элегии Гете («Kennst dudas Land?»), Пушкин прямо соотнес его образность с немецким оригиналом«Mignon», первоисточником образно-лексического комплекса ассоциативно-итальянских мотивов, укорененных в языке русской лирики переводом Жу-ковского:Кто знает край, где небо блещетНеизъяснимой синевой,Где море теплою волнойВокруг развалин тихо плещет;Где вечный лавр и кипарисНа воле гордо разрослись;Где пел Торквато величавый;Где и теперь во мгле ночнойАдриатической волнойПовторены его октавы; Волшебный край, волшебный край,Страна высоких вдохновений!Людмила зрит твой древний рай,Твои пророческие сени. На рай полуденной природы,На блеск небес, на ясны воды,На чудеса немых искусств [4. III/1. С. 96].В 1829 г. перифрастический образ Италии возникает в стихотворении«Поедем, я готов…», которое хотя и не содержит интересующей нас устой-чивой формулы, но тем не менее заключает в себе скрытую за указательнымместоимением «туда» образно-ассоциативную отсылку к тексту Гете с егознаменитым рефреном «Dahin, dahin!»: туда ли, наконец,Где Тасса не поет уже ночной гребец,Где древних городов под пеплом дремлют мощи,Где кипарисные благоухают рощи,Повсюду я готов [4. III/1. С. 191].Наконец, последний случай возникновения мотива в пушкинских тек-стах - это стихотворение 1830 г. «Когда порой воспоминанье…», в которое снезначительными вариациями переходят пейзажные стихи посвящения гра-фине М.А. Мусиной-Пушкиной («Кто знает край…», 1828):Не в светлый край, где небо блещетНеизъяснимой синевой,Где море теплою волнойНа пожелтелый мрамор плещет,И лавр и темный кипарисНа воле пышно разрослись,Где пел Торквато величавый,Где и теперь во мгле ночнойДалече звонкою скалойПовторены пловца октавы [4. III/1. С. 243].Этот эволюционный ряд автореминисцентных текстов Пушкина, объеди-ненных между собой сквозной поэтической формулой Гете - Жуковского,явственно обнаруживает внутреннюю связь крымского и итальянского топо-сов, которые в пушкинском представлении отождествлены друг с другом нетолько формулой открывающего все эти тексты лирического зачина, но иобщим комплексом лексических мотивов, оформляющим ландшафтные визу-альные образы и Крыма, и Италии: это триада «небо» - «море» - «берег»(«скалы», «своды»); это атрибутированные в равной мере небу и морю эпите-ты «ясный», «светлый» и «радостный»; это, наконец, переходящий от неба кморю признак «блеск лазурный» («неизъяснимая синева»). Реальный крым-ский и воображаемый итальянский топосы очевидно перетекают один в дру-гой в поэтическом сознании Пушкина, где они оказываются объединены нетолько объективным сходством природы, климата и рельефа, но и субъектив-ным элегическим томлением поэта и по утраченному Крыму, и по недосягае-мой Италии. Но если стихотворные отрывки периода южной ссылки содер-жат возможные итальянские мотивы только на своем отдаленном ассоциа-тивном плане, то на рубеже 1820-1830-х гг. эти ассоциации выходят в откры-тый поэтический текст, причем итальянский топос явно демонстрирует тен-денцию к обретению своего символического воплощения через топос неапо-литанский.Так например, стих «Где древних городов под пеплом дремлют мощи»(«Поедем, я готов…», 1829) может быть реально интерпретирован как пери-фрастический образ Помпеи и Геркуланума, а «древний рай» и «пророческиесени» - словесные мотивы, соседствующие в двух последовательных стихахпосвящения гр. Мусиной-Пушкиной («Кто знает край, где небо блещет…»,1828), находятся в таком же ближайшем, но уже реально-пространственномсоседстве на Байском побережье, где их поместило мифологическое преда-ние: Елисейские поля и пещера Кумской сивиллы - это одна из непременныхцелей паломничества русских путешественников по неаполитанскому регио-ну. И характерно, что в двух поздних текстах 1828 и 1830 гг. варианты четве-ростишия, посвященного Торквато Тассо, чье имя неразрывно связано в рав-ной мере с Венецией и Неаполем, демонстрируют тот же самый процесс про-явления ассоциативно-неаполитанского ЭЮЩЭЮЩмотива в изменении источника эхаассоциацию со своим архетипическим первообразом, садом Эдема, земнымраем. «Рай», или «Эдем», - это абсолютно приоритетный концепт, органи-зующий русские словесные образы Неаполитанской Кампаньи. И созданныйв пушкинском незавершенном послании графине Мусиной-Пушкиной сум-марно-обобщенный образ страны, который Н.О. Лернер определил как «настоящий компендиум литературных и поэтических представлений нашеговеликого поэта об Италии» [9. С. 371-372], кульминационно завершен харак-теристикой «Волшебный край, волшебный край, // Страна высоких вдохно-вений! // Людмила зрит твой древний рай…» и т.д., выводящей в открытыйлирический текст именно эту подспудную ассоциацию, которая заключена ив тексте Гете, и в его переводе, принадлежащем Жуковскому, раз и навсегдазакрепившему в русской переводческой традиции для слова оригинала «dasLand» («страна») лексический эквивалент «край», чреватый в сильной пози-ции стиха неизбежной рифмой «рай». В пушкинском стихотворении этот ас-социативно-неаполитанский концепт рая не только выражен рифмой «вол-шебный край» - «древний рай», но еще и усилен стихом «рай полуденнойприроды».Если же говорить о собственных зрительных впечатлениях русского по-эта с учетом дендрологических образов Гете, то можно отметить, что в пуш-кинских текстах принципиально отсутствуют лимоны и апельсины, но лавр имирт упомянуты в первой и последней строфах стихотворения «Кто виделкрай…» (1821), открывающего серию крымско-итальянских панорамных эле-гий. Однако в эволюционном ряду пушкинских пейзажных этюдов «мирт»самой первой элегии быстро уступает место «кипарису»: именно эта пара -«лавр» и «кипарис», переходящая далее из текста в текст с незначительнымивариациями, кристаллизуется в качестве приоритетного дендрологическогосимвола воображаемой Италии, симптоматично соединяясь в самых позднихтекстах этой автореминисцентной серии с мотивом свободы, изначально ат-рибутивным пушкинской неаполитане, ср.: «Где вечныйрукою Пушкина с неизвестных оригиналов в течение 1825-1828 гг. [11.С. 495, 507]. «Кипарис» и «кипарисные рощи» в качестве дендрологическогосимвола Италии появляются в пушкинских панорамных элегиях именно на-чиная с 1828 г.; не исключено, что семантическое наполнение этого символадля Пушкина вполне индивидуально: за счет возможных гражданственно-политических коннотаций оно оказывается шире архетипической европей-ской культурной семантики, в которой кипарис является символом смерти.Здесь нелишне заметить еще и то, что в арабско-мавританской традиции веч-нозеленый кипарис является символом не смерти, а жизни - каковое обстоя-тельство хорошо известно коренным неаполитанцам, исторически и геогра-фически тесно контактирующим с этой традицией.Безусловно, одним из наиболее вероятных источников представленийПушкина об итальянских вообще и неаполитанских в частности ландшафтахбыла литература путешествий, в составе которой особенного внимания за-служивают, главным образом, три текста.Хотя знакомство Пушкина с классикой жанра, «Письмами об Италии»Шарля Дюпати [12], не документировано, трудно себе представить, что он незнал этой знаменитой в России книги хотя бы понаслышке. С автором рус-ской транскрипции «Писем об Италии», Ф.П. Лубяновским, совершившимсвое итальянское путешествие по маршруту Дюпати и описавшим его в книге«Путешествие по Саксонии, Австрии и Италии в 1801, 1802 и 1803 годах»[13], Пушкин был хорошо знаком [14. С. 241]. «Письма морского офицера»В.Б. Броневского [15] Пушкину были, скорее всего, известны: два взаимосвя-занных путешествия В.Б. Броневского, «Записки морского офицера» (Т. 1-4,М.; СПб., 1818-1819) и «Письма морского офицера» (Т. 1-2. М., 1825-1826,отрывки в журналах в 1821-1824 гг.), были более чем популярны в пушкин-ском круге общения; в перечнях подписчиков «Записок…», регулярно печа-тавшихся во всех 4 томах этого издания, значатся фамилии В.Л. Пушкина,Н.И. Греча, А.Е. Измайлова. Ф.Н. Глинки, П.П. Свиньина, В.К. и М.К. Кю-хельбекеров, К.Н. Батюшкова и других близких знакомых и друзей Пушкина.Несколько фрагментов «Писем…» были напечатаны в русских журналахименно в период восстания карбонариев. Так, в № 18 (сентябрь) ч. 113 жур-нала «Вестник Европы» за 1821 г. был опубликован фрагмент, посвященныйкоролю Фердинанду и королеве Каролине, которому предпослана следующаяредакторская заметка: «Весьма кстати заимствуем сию статью из IV части Запи-сок морского офицера (Вл. Богд. Броневского) . Почтенный автор, бывший вПалерме 1807 года, описывает здесь такие предметы, которые именно теперьзнать нужно, когда Сицилия сделалась театром важных происшествий. Р-др.». Втом же 1821 г. журнал «Сын Отечества» (ч. 69, № 19) напечатал из не опублико-ванных еще к тому времени отдельным изданием «Писем морского офицера»отрывок, посвященный Неаполю, - также в связи с событиями восстания карбо-нариев: политическая хроника этой части посвящена корреспонденциям о «со-вершенном спокойствии» и «наслаждении совершенною тишиною» города, ок-купированного австрийскими войсками (Сын Отечества, 1821. Ч. 69, № 15. С. 46;№ 17. С. 143), и репрессивным мерам в отношении участников «введения кон-ституции» (№ 20. С. 287). Очевидно также, что Пушкину могли быть извест-ны и публикации неаполитанских травелогов в наиболее значительных жур-налах этого времени, таких как уже упоминавшиеся «Вестник Европы»,«Сын Отечества» или «Благонамеренный».Парадоксально, но факт: «кипарис» - это наименее частотный дендроло-гический образ ранних русских травелогов, описывающих растительностьнеаполитанской Campagna felice: собственно говоря, и в посвященных Не-аполю материалах журнальных публикаций, и в трех вышеперечисленныхнаиболее известных путешествиях первой трети XIX в. кипарисы как детальнеаполитанского пейзажа возникают лишь единожды: в путевых запискахФ.П. Лубяновского, при описании дороги к озеру Аверно на Байском побе-режье: « недалеко от морского берега в стороне возвышаются небольшиехолмы, на коих растут одни кустарники и кипарисы» [13. С. 141-142].То же самое можно сказать и о «неувядающих лаврах и миртах», ко-торые выполняют скорее символическую и условно-орнаментальную функ-цию, поскольку их вечная зелень ассоциируется в сознании путешественни-ков по неаполитанскому региону с вечным цветением природы, а «лавровыеи миртовые рощи» описаны не столько как реальное зрелище, сколько какнепременный декоративный атрибут воображаемых картин античных празд-неств, рисующихся духовному взору авторов [13. С. 87, 152]. Что же касаетсяапельсинов и лимонов, то время расцвета литературной славы благоухающихи плодоносящих лимонных и апельсинных рощ и их неразрывной атрибутив-ности образу южной Италии наступит несколько позже, вероятно, именно всвязи с возрастанием количества переводов элегии Гете «Миньон», абсолют-ное большинство которых (10 из 15) пришлось на сорокалетие с 1835 по1875 г. «Померанцы» тоже встречаются лишь однажды: в единственном ден-дрологическом пассаже «Писем морского офицера» В.Д. Броневского, беглоочерчивающего типичный неаполитанский ландшафт: « огромные горы,осененные лавровыми и миртовыми кустами, масличными и померанцевымидеревьями» [15. С. 127]; и даже в «Путешествии…» Лубяновского, уделяю-щего природоописаниям несравненно больше места, « лимонные иапельсинныевлиянием и жанровой модели, и мотивно-образной структуры книги Дюпати,не только полностью процитирован текст II эпода Горация в подстрочномпереводе автора, ср.: «Или с виноградной лозой // Вяз и тополь соединяет»[13. С. 113], но и периодически упоминаются тополя, обвитые виноградом,предстающие взору путешественника на подъезде к Неаполю, в окрестностяхозера Аньяно и по дороге к вершине Везувия:Лозы, обвиваясь около высоких тополов, переплетают взаимно с дерева на дере-во свои ветви фестонами ;Пусть обнажатся тополы и отдыхают виноградные лозы ;После того по густой тополевой роще, между виноградных лоз, обвивающихсявокруг деревьев ;Более двух часов шел по густым тополевым рощам и виноградным садам [13. С. 17, 87, 110, 129].И если теперь вернуться к проблеме источников представлений Пушкинаоб Италии и о Неаполе, и в частности о типичных дендрологических симво-лах страны и региона, то генезис пушкинского субъективного локальногосимвола Италии, «кипариса», обнаружится в визуальных впечатлениях поэтаот природы Крыма, а объективно-неаполитанские локальные символы «топо-ля и виноград», генетически восходящие к русскому неаполитанскому траве-логу, находят себе место в «таврических» текстах поэта, которыми консти-туирован и персональный пушкинский неаполитанский миф. Предвестиеэтой интерференции дендрологических мотивов, источник единства первыхличных впечатлений Пушкина о флоре Крыма с более поздними умозритель-ными представлениями о дендрологических символах Италии, очевиден вписьме поэта брату, Л.С. Пушкину, от 24 сентября 1820 г. из Кишинева: «Ко-рабль плыл перед горами, покрытыми тополами, виноградом, лавром и кипа-рисами » [4. XIII. С. 19].Два произведения Пушкина первой половины 1820-х гг. не только демон-стрируют полную синтонию зафиксированных в них визуальных, в том числеи дендрологических, крымских впечатлений самого поэта природоописаниямпутешественников по неаполитанскому региону, но и подтверждают, во-первых, объективное сходство двух южных топосов, а во-вторых, уже упомя-нутую внутреннюю соотнесенность крымского и неаполитанского ландшаф-тов, их склонность к перетеканию одного в другой и к интерференции ихреалий в сознании Пушкина.Панорамную элегию 1821 г. «Кто видел край, где роскошью природы…»поэт неоднократно перерабатывал, и среди ее черновых (впрочем, совершен-но отделанных) редакций сохранился вариант 3-й строфы, в котором в пре-восходной степени сконцентрированы все реалии, могущие вызвать ассоциа-ции с типичным неаполитанским пейзажем: собственно говоря, для того,чтобы вне контекста элегии идентифицировать этот пейзаж именно каккрымский, нужен соответствующий реальный комментарий - без него (ком-ментария) он (пейзаж) вполне может быть воспринят и как неаполитанский,ср.:И шелковиц, и тополей прохлада,В тени олив уснувшие стада,Вокруг домов решетки винограда,Монастыри, селенья, города,Залива шум и говор водопада,И средь валов летучие суда,И яркие лучи златого Феба,И синий свод полуденного неба [16. С. 381].Ночной вариант этого же ландшафта, набросанный в недоработанномчерновике последней строфы, отличается такой же высокой степенью ассо-циативности зрелищу неаполитанского залива:Когда луны сияет лик двурогойИ луч ее во мраке серебритНемой залив и склон горы отлогойИ хижину, где поздний огнь горит… [4. II/1. С. 191; II/2. С. 671].Однако же без соответствующего подтверждения текстом Пушкина, ко-торый конкретно соотносил бы знакомый поэту по личным впечатлениямобраз Крыма с его почерпнутыми из письменных (и других) источниковпредставлениями о Неаполе, да и вообще свидетельствовал бы о том, что дляПушкина в его крымских этюдах действительно были актуальны неаполитан-ские ассоциации, все эти очевидные переклички мотивов и сходство реалиймогли бы остаться только фактом индивидуального читательского воспри-ятия автора этого исследования.И такое подтверждение существует: это первый опыт Пушкина в жанрелитературного путешествия, посвященный Крыму и навеянный книгойИ.М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде» (СПб., 1823), - «Отры-вок из письма к Д.», который был написан в 1825 г. для альманаха А.А. Дель-вига «Северные цветы» (опубликован в «Северных цветах на 1826 год», вы-шедших в свет в апреле 1825 г.; с 1830 г. в сокращенном варианте печаталсякак второе послесловие к поэме «Бахчисарайский фонтан») и в котором явноотозвались интонации и словесные мотивы цитированного выше письма кбрату. Уже самим своим названием стилизованный под частное письмо «От-рывок…» вписывается в ту традицию русской литературы путешествий, на-чало которой положено «Письмами об Италии» Шарля Дюпати; по отноше-нию же к пейзажным этюдам Крыма в лирике Пушкина первой половины1820-х гг. этот ретроспективный прозаический текст - воспоминание о юге всеверной Михайловской ссылке - выполняет своего рода генерализующуюфункцию, собирая в себе все их основные лирические мотивы. Здесь-то эпи-тет «неаполитанский» и всплывает на поверхность из глубин поэтическогомышления в реализующую ассоциативные структуры этого мышления худо-жественную образность текста:В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас при-вык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностьюнеаполитанского Lazzarono (sic!) [4. VIII. С. 437].Беловая рукопись и первопечатная редакция «Отрывка…» дают два вари-анта написания итальянского слова lazzarone: Lazzarono/Lazzaroni [4. VIII/2.С. 997]: свидетельство того, что Пушкин к 1825 г. знал итальянский язык на-столько, чтобы идентифицировать написание «Lazzaroni» (чередующееся врусских травелогах с транслитерированным вариантом «лаццароны / лазаро-ны»), абсолютно преобладающее в путевых записках начала XIX в., как фор-му множественного числа и попытаться образовать от нее начальную формуслова. Издательская традиция XIX в. закрепила в эдиционной практике печа-тания пушкинских текстов вариант «Lazzaroni»; в академическом десятитом-нике Пушкина форма множественного числа слова Lazzaroni, не согласую-щаяся в числе с эпитетом «неаполитанского», приведена в соответствие справилами итальянской грамматики и русского согласования: Lazzarone. Отом, что «неаполитанская» ассоциация была изначальной и основополагаю-щей, свидетельствуют варианты цитированного отрывка, в которых сам эпи-тет остается неизменным - отрабатывается лишь его психологическое напол-нение:Я тотчас привык к природе полуденной, забыв о севере, и наслаждался ею совсем равнодушием природного Неаполитанца;а) и ни на минуту ей не удивлялся, как Неаполитанец;б) забыв о севере и наслаждался ею как Неаполитанец;в) забыв о севере и наслаждался ею со всевозможной беспечностью природногоНеаполитанца [4. VIII/2. С. 999].В окончательную редакцию пассажа вошли оба уточняющих косвенныхдополнения - «равнодушие» и «беспечность», а местное неаполитанское сло-во «Lazzarone» заменило изначальный этноним «природный Неаполитанец»(«природный» - здесь: «Принадлежащий по рождению к чему-н. (к какому-н.народу, состоянию и т.п.)» [17. С. 768]. В результате первое проявление ан-тропологической составляющей локального текста, которая в 1825 г. допол-нила политический и натурфилософский аспекты пушкинской неаполитаныпервой половины 1820-х гг., определило взаимоотношения природы и чело-века весьма парадоксальным образом: словосочетание «беспечное наслажде-ние» не вызывает никаких особых недоумений, это вполне допустимая пси-хологическая характеристика, но «равнодушное наслаждение» - это явныйоксюморон, и без учета текстовых свидетельств о Неаполе, известных в рус-ской словесности пушкинской эпохи, его генезис будет непонятен [18.С. 196].Лаконичное пушкинское слово вообще обладает способностью концен-трировать в себе огромные смысловые потенциалы, стягивая в одной лекси-ческой единице ассоциации с большими текстовыми массивами, и данныйслучай отнюдь не является исключением из этого правила, поскольку свое-образные взаимоотношения неаполитанцев с природой их «волшебного края»являются одним из наиболее ярких лейтмотивов посвященных Неаполю рус-ских публикаций первой трети XIX в.Впервые эти взаимоотношения описал Ш. Дюпати: его русский перевод-чик, И.И. Мартынов, не употребил слов «равнодушие» и «беспечность», но, всущности, передал именно этот смысл оригинального текста, автор которогобыл поражен сначала легкомысленным отношением неаполитанцев к Везу-вию: сия страшная сопка, которая всечасно угрожает сей обширной стране,сему Неаполю, в коем, в сие самое время, смеются, поют, пляшут, и даже не думаюто ней [12. С. 184], -а затем их безразличием к восхищающим его самого красотам природы. Но,косвенно определив стиль максимально свободной от обязанностей жизнинеаполитанских низов как наслаждение жизнью, Дюпати отметил, в сущно-сти, именно беспечность как коренную психологическую черту неаполитан-ского народного характера, атрибутировав ее, главным образом, лаццарони(заметим в скобках, что на рубеже XVIII-XIX вв. это слово в русской словес-ности обозначало именно демократические низы неаполитанского населения,т.е. было синонимично понятию «народ»), ср.:Не найдешь на улицах ни радости, ни удовольствия, ни довольства; по истине,не найдешь на них никакой печали. Не многие умеют наслаждаться природою, которая тут удивительна; Здесьприрода не имеет любовников. Большая часть его [народа] ни больше ни меньше неработает, сколько надобно, чтобы не умереть с голоду. Сих людей называют Лазаро-нами. Когда Лазарони достал в несколько часов чем прожить несколько дней, то онотдыхает, или прогуливается, или купается: он живет [12. С. 197-198].Начиная с этого момента коренной неаполитанский психологическийкомплекс беспечно-равнодушного наслаждения природой с постепеннымпроявлением соответствующих лексических мотивов становится характери-стической приметой записок всех восторженных русских поклонников рос-кошной полуденной природы и наблюдателей неаполитанских нравов, изум-ленных отсутствием надлежащих восторгов со стороны местного населения.Так, беспечность неаполитанцев и их равнодушие к природе объективно за-фиксированы Ф. Лубяновским, ср.:Восходящее солнце застало меня на холмах, где, говорят здесь, печали оканчи-ваются (имеется в виду буквальное значение греческого слова «Pausilippo»: беспеч-ность. - О.Л.);Природа, столько здесь чудная по своему богатству и разнообразности, сущест-вует для одних только путешественников; они только наслаждаются ее красотами;жители нечувствительны к ее прелестям [13. С. 79, 90].А.А. Шаховской, опубликовавший u1087 вТаким образом, приходится признать, что пушкинская автохарактеристи-ка в «Отрывке из письма к Д.» точнейшим образом соответствует представ-лениям об образе жизни и психологических свойствах неаполитанцев, укоре-ненным в русской словесной культуре путевыми записками очевидцев и на-блюдателей этого образа жизни и этих психологических свойств. И еслисквозь призму эксплицитной неаполитанской ассоциации посмотреть на сю-жет и пейзажные реалии «Отрывка…», то пласт неукоснительно сопутст-вующих пушкинскому восприятию Крыма имплицитных неаполитанскихассоциаций обнаружится во всех своих истинных масштабах.Прежде всего, эти ассоциации касаются дендрологических образов: «Вдвух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к не-му привязался чувством, похожим на дружество», в следующем абзаце появ-ляются и « тополи и виноградные лозы» [4. VIII/1. С. 438]. Как это ужебыло отмечено выше, кипарису, сугубо автобиографическому дендрологиче-скому мотиву, предстоит перейти в ряд символических атрибутов вообра-жаемой поэтом Италии, а неаполитанские тополя и фестонами оплетающиеих виноградные лозы занимают свое место в пушкинском визуальном образеКрыма.Далее, сама панорама побережья Гурзуфа, представшая пушкинскомувзору на подходе морем, с палубы военного брига, и своими объективнымиочертаниями, и авторской интонацией описания поразительно напоминаетзрелище Неаполя со стороны залива, в разные годы открывавшееся взорамвосхищенных путешественников: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали каза-лись ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвы-шались между ими; справа огромный Аю-даг… и кругом это синее, чистое небо, исветлое море, и блеск, и воздух полуденный… [4. VIII/1. С. 437].Что касается общего ландшафтного сходства, в котором эта черноморскаяпанорама выступает как миниатюрная модель соответствующей средиземно-морской, то оно становится очевидно в сопоставленииным сюжетным мотивам неаполитанских травелогов русской словесности:пушкинский «подъем по горной лестнице» соответствует восхождению наВезувий, осмотр памятников античности («развалины Пантикапеи») - посе-щению раскопок Помпеи и Геркуланума, паломничество к «Митридатовойгробнице» и «Храму Дианы», где совершилась мифологическая перипетиянесостоявшегося жертвоприношения Ореста, - сентиментально-романти-ческому паломничеству по своего рода «святым местам» неаполитанскогорегиона, овеянным историко-культурными или мифологическими предания-ми: таким как гробница Вергилия или руины античных храмов Байского по-бережья (среди которых есть и храм, посвященный именно девственной бо-гине). Характерно, что пушкинское посещение «Митридатовой гробницы(развалины какой-то башни)» увенчано срыванием «цветка для памяти» [4.VIII/1. С. 437] - совершенно аналогичное действие посетителя «Вергилиевойгробницы» описано в «Письмах из Италии» А.А. Шаховского, ср.: я увидел у самого выезда из Позилипп на утесе развалины Виргилиевойгробницы, осененной лавром самородным или посаженным Петрарком. Говорят, чтогр. И.Г. Чернышев срезал с него ветвь и отвез Вольтеру [19. С. 10].Заключительная часть «Отрывка…», посвященная Бахчисарайскомудворцу и имеющая ярко выраженный полемический характер по отношениюк сентиментальному путешествию, предписывающему испытывать сладост-ную меланхолию в местах, овеянных романическими легендами прошлого,тоже имеет близкий аналог в неаполитанских травелогах, повествующих осредневековом дворце королевы Иоанны I, созерцание живописных руинкоего неукоснительно погружает созерцателя в вышеупомянутую меланхо-лию и исторгает из его глаз слезы напоминанием о жизни и любовных стра-стях его обитательницы. Однако этот имагологический факт ранней русскойнеаполитаны скрывает в себе особый и специальный сюжет нашего исследо-вания, и речь о нем впереди.Наконец, любопытно и то, что один из основныхпутешествия Онегина», которые отчетливо спроецированы на «Отрывок изписьма к Д.» не только самим своим названием, но и типологическими реа-лиями, вновь обнаруживающими свой имплицитно-неаполитанский генезис:Но мы, ребята без печали(ср. черновой вариант: «Но мы, беспечные ребята…» [4. VI. С. 469]),Среди заботливых купцов,Мы только устриц ожидалиОт цареградских берегов [4. VI. С. 204].Начиная с записок русских путешественников XVIII в. местная неаполи-танская гастрономическая достопримечательность - устрицы из залива илиозера Фузаро - это непременная бытописательная характеристика региона, неуступающая частотностью даже знаменитым лимонам и апельсинам:13 числа [март 1773 г.] поутру ходили в лавку есть устриц, потому что здесьвведено сие в употребление; и все лучшие и знатные люди по утрам, комузаблагорассудится, приходят завтракать, подобно как и в Лондоне.Лавка сия стоит на берегу здешнего залива, откуда самые свежие из воды идостаются подле берега устерсы. Оные суть самые малые, какого сорта нигде вдругом месте

Ключевые слова

пушкиноведение, русско-европейские литературные связи, компаративистика, локальный текст, Pushkin studies, Russian-European literature connections, comparative studies, local text

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Лебедева Ольга БорисовнаТомский государственный университетд-р филол. наук, профессор кафедры русской и зарубежнойлитературыobl25@yandex.ru
Всего: 1

Ссылки

Измайлов В.В. Путешествие в полуденную Россию. М., 1802. Т. 2.
Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. М., 2004. Т. 14.
Люсый А.П. Пушкин. Таврида. Киммерия. М., 2000.
Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 17 т. М., 1937-1953.
Лебедева О.Б. Рецептивная история стихотворения И.-В. Гете «Mignon» в русской словесности XIX-XX вв. // Евроазиатский межкультурный диалог: «Свое» и «чужое» в национальном самосознании культуры. Томск, 2007.
Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. М., 2000. Т. 2.
Goethe J.-W. Italienische Reise, Goldmanns Gelbe Taschenbuecher. W. Goldmann Verlag, Muenchen, 1961.
Летопись жизни и творчества А.С. Пушкина. 1799-1826 / Сост. М.А. Цявловский. Л., 1991.
Розанов М.Н. Пушкин, Тассо, Ариосто // Изв. АН СССР по отделению общественных наук. 1937. М., 1937.
Батюшков К.Н. Опыты в стихах и в прозе. М., 1977.
Рукою Пушкина. М.; Л., 1935.
Путешествие г. Дюпати в Италию в 1785 году. Ч. 1-4. СПб., 1800. Ч. 2.
Лубяновский Ф.П. Путешествие по Саксонии, Австрии и Италии в 1801, 1802 и 1803 годах. Ч. 1-2. СПб., 1805. Ч. 2.
Черейский Л.А. Пушкин и его окружение. Л., 1988.
Броневский В.Б. Письма морского офицера. Ч. 1-2. М., 1825-1826. Ч. 1.
Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: В 10 т. М., 1963. Т.2.
Словарь языка Пушкина: В 4 т. М., 1959. Т. 2.
Медведева И.Н., Томашевский Н.Б. За Пушкиным по Крыму // Люсый А.П. Пушкин. Таврида. Киммерия. М., 2000.
Шаховской А.А. Письма из Италии // Сын Отечества. 1817. Ч. 36, № 7.
Журнал путешествия Его высокородия господина статского советника и Ордена св. Станислава кавалера Никиты Акинфиевича Демидова. М., 1786.
Батюшков К.Н. Сочинения: В 2 т. М., 1989. Т. 2.
Набоков В.В. Комментарий к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998.
Меднис Н.Е. Венеция в русской литературе. Новосибирск, 1999.
 Образ Неаполя в творческом сознании А.С. Пушкина. Статья II. Ландшафтная меридиональная лирика: «Кто знает край…?» | Вестн. Том. гос. ун-та. Филология. 2011. № 1 (13).

Образ Неаполя в творческом сознании А.С. Пушкина. Статья II. Ландшафтная меридиональная лирика: «Кто знает край…?» | Вестн. Том. гос. ун-та. Филология. 2011. № 1 (13).

Полнотекстовая версия