Раскрываются смыслопорождающие возможности одного «переименования» в романе А.С. Пушкина «Евгений Онегин», - уподобления. Ольги Лариной Филлиде. Показывается, как «филлидный комплекс» позволяет автору в прикровенной форме выразить самое стыдливое и естественное в человеке. Вывод статьи: Россия в языке Пушкина достигает духовно-нравственной зрелости, той, о которой говорил в поэтических наставлениях Буало, считавший «стыдливость языка» нормативным признаком национальной культуры.
On the “Male” Poetics of Alexander Pushkin, or the Sense-Generating Possibilities of One Assimilation: Olga Larina = Phy.pdf Введение Комплексное комментирование текста является постоянной - первой и последней - задачей литературоведения и филологии в целом [1]. Необходимость таких усилий по прояснению «непроясненных» смыслов особенно очевидна при обращении к произведениям прошедших эпох, когда некоторые (или многие) их «реалии» оказываются «стертыми», функционирующими герметично: они, пассивно участвующие в жизни текста, молчаливо ждут своего истолкования, чтобы отозваться-откликнуться затаенными ценностями культуры, включиться в смыслопорождающий процесс, «самообновиться» [2. С. 117-118] и тем самым обозначить творческую встречу читателя с «новым текстом» в «большом времени», в «вечности идеального» [3. С. 495]. Из произведений русской классической литературы, как небезосновательно считает А.П. Чудаков, «больше всего в таком комментированном чтении нуждается «Евгений Онегин» - чтении сплошном, без пропусков, слово за словом, стих за стихом, строфа за строфой» [4. С. 211]. Постановка проблемы Предварительных замечаний достаточно, чтобы обратиться к культурно-историческому и структурно-семиотическому комментированию-истолкованию одного слова, точнее - имени «Филлида», прозвучавшему в романе А.С. Пушкина «Евгений Онегин» один раз, в начале третьей главы. Онегин, поддаваясь восторженному настроению своего деревенского соседа и нового друга, неожиданно выражает желание увидеть «предмет» 146 Г. Ю. Карпенко обожания Ленского - «Предмет и мыслей, и пера, // И слез, и рифм et cetera»: «Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль // Увидеть мне Филлиду эту?» [5. Т. 5. С. 56]. В связи с именем Филлида всплывает целый ряд разного рода вопросов. Что имел в виду или мог иметь в виду Онегин, называя Ольгу Филлидой? Как Ленский мог отнестись к такому именованию? Какие смыслы хотел актуализировать сам автор, вводя в романное пространство имя «Филлида»? И, конечно, возникает естественный - познавательный - вопрос: кто такая Филлида? Вопрос контекстный, он связан с необходимостью обращения к интертекстуальному / интермедиальному полю воплощения и функционирования в культурной традиции образа Филлиды. И только через отражение в «зеркале культуры», через контекст пушкинско-онегинская Филлида может наполняться какими-то определенными смыслами и влиять если не на сюжет, то на развитие некоторых свободных мотивов пушкинского романа. Другими словами, от того, как мы знаем, понимаем и интерпретируем внетекстовую культурную реальность, что мы из нее извлекаем, зависит семантическое насыщение образа Ольги-Филлиды, его проясненность в читательском сознании и - благодаря этому - обновленная жизнь в «вечном тексте». Анализ источников и ход исследования Но прежде чем обратиться к контексту, чтобы потом с новыми «полномочиями» и представлениями о Филлиде вернуться к тексту, узнаем, чем богато литературоведение (филология) в комментировании избранного эпизода. Все комментаторы романа (от Н.Л. Бродского до В.В. Набокова) единодушно дают какое-то вяло-сдержанное объяснение: Филлида - это персонаж идиллической поэзии. Н.Л. Бродский уже в 1932 г. в комментариях к роману пишет: «Филлида - обычное имя героини в античных эклогах: например, в 3-й эклоге Вергилия (стихи 76 и 78); в «Словаре древней и новой поэзии» Остолопова (ч. 1, 1821, с. 351) приведена эклога Милона в переводе В. Панаева, начинающаяся стихом: «Как я обрадую Филлиду дорогую». Это имя было популярно в русской поэзии, например у Сумарокова, И. Дмитриева. В переводном стихотворении Батюшкова «Радость» (1810) читаем: «Сегодня -день радости // - Филлида суровая, // Сквозь слезы стыдливости, // «Люблю!» мне промолвила» [6. С. 175]. Ю.М. Лотман в своем комментарии к роману дает предельно краткое пояснение: «Филлида - условно-поэтическое имя, распространенное в идиллической поэзии. Ср. «Филлиде» (1790) Карамзина» [7. С. 209]. Л.Я. Гинзбург в косвенном комментарии - в комментарии к стихотворению П.А. Вяземского «К подушке Филлиды» - также лаконична: «Филлида - имя, встречающееся в античной поэзии, откуда оно перешло в поэзию французского классицизма и в элегическую и анакреонтическую лирику начала XIX в.» [8. С. 417]. О «мужской» поэтике А. С. Пушкина 147 Более развернутый и оценочный комментарий приводит В.В. Набоков: Филлида - «обобщенный образ, томимая любовью дева «аркадической» поэзии, пасторалей и тому подобных произведений, в которых царит буколическое время и пространство, а изысканные пастухи и пастушки, предоставив картинным стадам бродить по лугу, усыпанному никогда не увядающими цветами, предаются бестелесной страсти в тенистых беседках у нежно журчащих ручейков» [9. С. 285]. В современном лингвистически основательном комментарии, предложенном И.Г. Добродомовым и И.А. Пильщиковым, собраны обобщающие характеристики имени «Филлида»: «Филлида (лат. Phyllis, -idis < греч. Φυλλ^ς, -iδος) - имя пастушки из «Буколик» Вергилия (не путать с мифологической Филлидой, супругой Демофонта, ср. Ovid. Heroid. Epist. II). В X эклоге Галл сравнивает себя с пастухами Аркадии: Cetre mihi Phyllis esset furor = Наверное, Филлида была бы моей страстью (Verg. Ecl. X, 37-38, ср. 41). До этого пастушка Филлида упоминается в III, V и VII эклогах: Damoetas. Phyllida mitte mihi = Дамет. Ты пришли мне Филлиду (Ecl. III, 76); Menalkas, Phyllida amo ante alias = Меналк. Филлиду люблю больше, чем других (III, 78; ср. III, 107; V, 10; VII, 14, 59, 63). О Вергилии - певце Филлиды пишет Овидий (Trist. II, 537-538). Кроме того, к некой Филлиде обращена XI ода Горация из IV книги: meorum // finis amorum // (non enim posthas alia calcdδ // fcmina) = моя // последняя любовь // (ибо отныне я воспылаю к другой // женщине) (Carm. IV, 11, 3134; ср. также II, 4, 14). Имя Филлид^і неоднократно встречается во французской и русской легкой поэзии XVIII - первой четверти XIX в. Пушкин использовал его только один раз - в процитированном пассаже из третьей главы «Онегина». В черновой рукописи имеется первоначальный вариант 9-го стиха: Увидеть мне твою Армиду [ПД № 834, л. 48 об.; 6, 304]. Это имя оказалось неподходящим : соблазнительница Армида символизирует активное женское начало, скромница Филлида - пассивное. Кроме того, имя Армиды не вызывает буколических ассоциаций. В окончательной версии онегинской реплики все встало на свои места: если сетования Ленского - это эклога то Ольга, конечно, - Филлида» [10. С. 89]. К сказанному о филологических толкованиях имени Филлида следует добавить очевидное и лексически необходимое, чего никто из комментаторов почему-то не сделал. Греческо-русский словарь Ивана Синайского содержит такое объяснение нужного нам слова: «φυλλ^ς, tδος, η, см. φυλλaς и: блюдо изъ зелени», √φυλλaς, aδος, η, сукъ, вЪтвь съ листьями, куча листь-евъ, постели изъ листьевъ» [11. С. 406]. Как видим, древнегреческое женское имя содержательно восходит к сложному семантическому - растительному - комплексу, центрированному словом «зеленый листок». Чуткое ухо, настроенное на «вслушивание» в древнегреческие значения имени Филлида, может уловить ряд тонких ассоциативно-эротических смыслов, порожденных символизацией «ботанического» [Там же]. Впрочем, как справедливо утверждает И. А. Гольский, «практически все деревья, цветы и травы в разных культурах призваны в той или иной степени вызывать эро- 148 Г. Ю. Карпенко тические ассоциации» [12. С. 16] (ср. фиговый листок в Книге Бытия и растительную символику Песни Песней Соломона). Примечательно, что древнегреческое слово-имя Филлида без всяких изменений перешло и в латинский язык с семантизацией растительного и женского. «Латинско-русский словарь» И.Х. Дворецкого дает такое разъяснение: «Phyllis, idis и idos f (греч. «молодой листок») Филлида: 1) дочь фра-кийск. царя Ситона (Sithon), превращенная в миндальное дерево O [Овидий. - ЛА".], PM [Плиний Старший. - Г.К.]; 2) имя девушки V [Вергилий. -Г.К.]; 3) миндальное дерево Pall. [Рутилий Палладий. - Г.К.]» [13. С.768]. В контексте расширенного филологического комментирования имени можно высказать предположение, почему Пушкин в окончательном варианте романа заменил Армиду на Филлиду, Если бы Онегин произнес имя Армида (как в черновом варианте) по отношению к Ольге, то оно недвусмысленно прозвучало бы как оскорбление, как недопустимая пошлость (с вытекающими из данной ситуации последствиями). С именем Филлида дело обстоит сложнее, «амбивалентнее». Его произнесение позволяет Онегину находиться в «нейтральной зоне», не так оценочно явно выразить однозначность своего отношения к Ольге. Пушкину имя «Филлида» подходило по «семантическому созвучию». Дело в том, что с Филлидой связаны «растительные» значения, а Ольга постоянно соотносится в романе с «флористичеким комплексом». И. Г. Добродомов и И. А. Пильщиков, справедливо указывая на закономерность художественной связки «Ольга, конечно, - Филлида», не обратили внимания еще на один возможный источник, соединяющий не Ленского, а Ольгу-Филлиду с эклогой и, более того, содержащий «поэтические подсказки-наставления», которыми вполне мог воспользоваться и пользовался Пушкин, как это убедительно доказал Б.В. Томашевский. Речь идет о «Поэтическом искусстве» Н. Буало: «Буало является хронологически первым французским поэтом, с которым приходится считаться при изучении творчества Пушкина» [14. С. 14]. Б.В. Томашевский в работе «Пушкин и Буало» раскрывает, что значило для Франции конца XVII в. и для России начала XIX в. имя Буало. Буало -символ создания национальной словоцентричной (в слове выраженной и оформленной) культуры. В читательском сознании Франции все (Расин, Мольер, Лафонтен) «были велики лишь потому, что слушались Буало получившего таким образом какое-то титаническое значение. Буало был основателем классических традиций, хранителем вкуса, справедливым критиком, пророком золотого века» [Там же. С. 19]. Для молодой русской литературы, стремящейся к самобытности, Буало был «образцом», и каждый желал «сделать для русской литературы то, что сделал Буало для французской роль русского Буало каждый арзамасец приберегал для себя самого» [Там же. С. 31], а «Пушкин называл себя арзамасцем и после прекращения заседаний «Арзамаса» он был прямолинейным арза-масцем» [14. С. 26, 27], т.е. не оставлял надежд стать «русским Буало», «основателем классических традиций, хранителем вкуса, справедливым критиком, пророком золотого века». О «мужской» поэтике А. С . Пушкина 149 Идиллические свойства образа Ольги-Филлиды могли возникнуть и под влиянием Песни второй «Поэтического искусства» Буало. Буало представляет эклогу / идиллию в олицетворенном - женском - образе: она, «... во всем подобная пленительной пастушке, // Резвящейся в полях и на лесной опушке // И украшающей волну своих кудрей // Убором из цветов, а не из янтарей, // // Блистая прелестью изящной и смиренной, // Приятной простоты и скромности полна» [15. С. 66]. Уже во второй главе романа в соответствии с рекомендациями Буало (и с учетом литературных опытов других поэтов, ориентирующихся, в свою очередь, на Вергилия [9. С. 256]) Пушкин изображает Ольгу буквально до семантически узнаваемых совпадений с пратекстом (пратекстами): «Всегда скромна, всегда послушна, // Всегда как утро весела, // Как жизнь поэта простодушна, // Как поцелуй любви мила, // Глаза как небо голубые; // Улыбка, локоны льняные, // Движенья, голос, легкий стан, // Все в Ольге... но любой роман // Возьмите и найдете верно // Ее портрет: он очень мил, // Я прежде сам его любил, //Но надоел он мне безмерно» [5. Т. 5. С. 46]. Однако при всех очевидных совпадениях (но не это главное) важно обратить внимание на нескрываемое автором ироничное отношение к такой поэтической традиции. Более того, в начале третьей главы Пушкин актуализирует различие двух идиллических традиций, восходящих соответственно к Феокриту и Вергилию. Как мы помним, Онегин «бранил Феокрита» [Там же. С. 12], родоначальника эклоги / идиллии (III в. до н. э), «бранит» и Ленского: «опять эклога» [Там же. С. 55]. Но «бранит» его по другой причине - за отступничество: не за «вергилианство», а за «феокритианство». Онегин (с подачи Пушкина) поразительно точен в понимании того, что он «бранит», - в понимании особенностей предметно-вещного пространства греческой эклоги. «Предметный словарь эклоги, - замечает Г. А. Гуковский, - ограничен отбором примитивнейших понятий сельского быта» [16. С. 57-58]. В этом вопросе Г. А. Гуковского дополняет тонкий знаток античной культуры М.Л. Гаспаров: «Чем реалистичнее выписывались подробности пастушеского быта - запах козьих шкур, циновки убогих хижин, пересчет стад, нехитрые трапезы, крепкие перебранки, песенные переклички, явно производящие подлинные народные запевки, - тем выигрышнее это было для греческой буколики» [17. С. 117]. Следовательно, Онегин «бранит» Ленского за его «феокритовский» дух и стиль «новой» жизни. Пребывая в новом для себя словесно-этическом образе, Ленский действительно отступает от высокого стиля, выработанного в «Буколиках» Вергилием и последующей традицией: «Он [Вергилий. - Г.К.] затушевывает феокритовские подробности низменного быта: утвари вокруг его пастухов меньше, а цветов и трав больше» [Там же. С. 118-119]. Ленский же, наоборот, начинает воспевать «феокритовские подробности», утвари и твари вокруг него становится больше: «Милее мне домашний круг» [5. Т. 5. С. 55]. Буало, описывая канон эклоги, говорит о том, что она не должна впадать в крайности: не должна «высокопарностью оскорблять слуха» и не 150 Г. Ю. Карпенко должна «яро наигрывать на сельской дудочке», «не превращать Филиду в Туанон» (т.е. в простушку; в тексте «Филида» с одним «л». - Г.К.) [15. С. 66]. Ленский же впадает в жизненно-поэтические крайности, он этими крайностями живет. Онегин, наверное (и скорее всего), не думая об этом, не ведая, непроизвольно уличает Ленского в отступничестве от завещанного Буало для нового времени идиллического канона. Поэт стал у Лариных «каждый вечер убивать» [5. Т. 5. С. 55] («убивать» - вырвалось роковое слово из уст Онегина), «яро наигрывать на сельской дудочке» (домашний круг: варенье, дождь, лен, скотный двор [Там же]), т.е. стал заниматься поэтическим переименованием1 - прозаизацией метафор, их «убиванием» («локоны льняные» - метафора, а «вечный разговор» про лен - это для Ленского «смерть» его жизненной метафоры). И Онегин, называя Ольгу Филлидой, действительно «все ставит на свои места», он тоже занялся переименованием: уподобляя Ольгу Филлиде, он тем самым открывает возможность различной ее оценки - от высокопарной (для Ленского) до прозаической, откровенно двусмысленной. С влюбленностью Ленского изменилась жизненная ситуация: стали меняться отношения «друзей» и значения слов. Как и предупреждал Буало, «У слова был всегда двойной коварный лик» [15. С. 71]. В.В. Набоков, характеризуя в целом «тонально-речевое» начало третьей главы, справедливо заметил: «Саркастический Онегин совсем не похож здесь на того снисходительного слушателя, который в гл. 2 XV пытался сдержать охладительное слово. Теперь Онегин своими колкостями пытается спровоцировать Ленского на взрыв» [9. С. 283]. На «лиственную» семантику образа Филлиды (уже в связи с романом Пушкина «Евгений Онегин») необходимо обратить внимание еще и потому, что после переведенного в России труда К. Линнея «Философия ботаники, изъясняющая первые оной основания» (1800) растительный мир получил научное объяснение и философское описание в категориях «жизненной родственности» («семян общности»), и работа К. Линнея естественно и органично поддерживала практику порождения растительной образности и, более того, «растительно-эротических» настроений. Дело в том, что К. Линней в «Философии ботаники» высказал мысль о том, что под цветком нужно понимать одни только органы, и в главе «Sexus» классифицировал растения по признаку пола: растения - это обнаженная телесность, цветы - органы, выставленные напоказ, а растущие, зреющие и распускающиеся цветы имели свою необходимую семантику в соответ- 1 Один из глубинных мотивов романа - мотив именований-переименований - находит воплощение в разных сюжетных изводах. Все потенциально являются творцами мира посредством именованиий-переименований: и автор, и герои. «Бытовой пример» - это переименования Лариной своих служанок: «Звала Полиною Прасковью стала звать Акулькой прежнюю Селину» [5. С. 51]. Даже такие переименования имеют отношение к поиску словесно-онтологической идентичности, к «сговору слов», которые и определяют в конечном счете картину мира: «На протяжении всего романа мы ощущаем тайный сговор слов, перекликающихся друг с другом в разных его частях» [9. С. 472]. О «мужской» поэтике А.С. Пушкина 151 ствии с органами пола. К. Линней описал функциональное предназначение каждого «органа» цветка, придав называнием «органов» волнующий эстетико-психофизиологический смысл «имени», возведя их в образ красоты: «столбик», «стебелек», «чашечка», «волоски», «железки», холок» и т.д. [18. С. 83-92]. Так растения «по К. Линнею» тическую эстетику чувств, и мужчина после знакомства с ний совершенно по-другому видел красоту розы, цветка и, ливым дамам, томился об ответном даре красоты: и было все, как «по Линнею». Разумеется, утонченности выражению «растительных» чувств придавали и такого рода модные наставления того времени, как «Селам, или Язык цветов» (1830) Д.П. Ознобишина и «Азбука Флоры, или Язык цветов» (1811) Б. Делашене. Но они были возможны и появились только после труда К. Линнея. О формировании «флористического кода» в русской культуре под влиянием французской прозы подробно пишет К.И. Шарафадина [19. С. 12-73]. «венчик», «хо-пестовали эро-«Sexus» расте-даря их кокет- Исследования недавнего времени значительно уточняют наше понимание символики цветов и растений в пушкинскую эпоху и подтверждают мысль об их эстетико-психофизиологическом восприятии: «Селамный пласт составил неотъемлемую часть исторического бытования русской дворянской культуры и художественной литературы пушкинского времени» [Там же. С. 6; 12, 20]. Комментаторы (даже В.В. Набоков, вскрывший, казалось бы, все возможные и невозможные источники пушкинской интертекстуальности) на редкость сдержанны в своих объяснениях и не учитывают богатства культурной традиции: исходят из узкого круга образных ассоциаций, восходящих в основном к отечественным источникам, к произведениям Н.М. Карамзина, И.И. Дмитриева, К.Н. Батюшкова, П.А. Вяземского. В их произведениях Филлида предстает условным персонажем «неясного» желания. Так, стихотворение Н.М. Карамзина «Филлиде» (1790) наполнено символикой идиллического мира: «Взгляни же и на друга, // Который для прелестной // Принес цветов прелестных // И арфу златострунну, // Чтоб радостную песню // Сыграть на ней Филлиде, // В счастливый день рожденья // Красавицы любезной, // И в нежной мелодии // Излить желанья дружбы» [21. С. 82-83]1. В русской традиции образ Филлиды на поверхностном - вербально нейтральном - уровне действительно в основном сдержанно-стыдливый, и он, как указывают исследователи, восходит в первую очередь к Вергилию. Хотя, как показывают источники того времени, «филлидный образ» закреплялся в поэтическом сознании эпохи под влиянием разных римских авторов: не только Вергилия, но и Горация, Овидия, Марциала [23]2. Следовательно, «филлидный» контекст значительно шире и - главное - семантически несколько иной и противоположен «бестелесной страсти», о кото- 1 Стихотворение К. Н. Батюшкова «Радость» (1810), в котором выводится идиллическая Филлида как воплощение «суровой стыдливости», уже упоминалось [22. С. 125]. 2 См.: Публий Вергилий Марон - С. 270-274; Квинт Гораций Флакк - С. 275-304; Марк Валерий Марциал - С. 325-335; Публий Овидий Назон - С. 337-349. 152 Г.Ю. Карпенко рой пишут комментаторы. В этом легко убедиться, если обратиться к античной традиции. В произведениях античных авторов Горация и особенно Марциала и того же Вергилия Филлида предстает и функционирует в другом виде, попадает в иное смысловое поле: и оно не столько картинно идиллично, сколько откровенно психосоматично и эротично. С образом Филлиды связан не только мотив сдержанной стыдливости, но и откровенной страсти. «Чувствительный Гораций», как назвал его Пушкин в «Городке» [5. Т. 1. С. 102], в оде «К Филлиде» (книга 4, ода 11) так выражает свое «возрастное» чувство: «Страстью я к тебе увлечен последней, Больше не влюблюсь ни в кого!» [24. С. 199]. У Вергилия в 10-й эклоге «Буколик» встречаем тот же самый эстетико-психофизиологический мотив: «Страстью б, наверно, пылал я к Филлиде, или к Аминту, Или к другому кому, - не беда, что Аминт - загорелый» [25. С. 65]. Примечательно, что И.Г. Добродомов и И.А. Пильщиков купировали в своем комментарии отрывок из 10-й эклоги, так как в полном виде он бы не поддерживал мысль ученых о скромнице Филлиде. Более откровенным в передаче страстных отношений с Филлидой выступает Марциал в «Эпиграммах»: «Стоит лишь дряхлой рукой тебе тело мне вялое тронуть, // Тотчас, Филлида, твоим пальцем я жизни лишен. // Ибо, когда ты меня мышонком, глазком называешь, // И через десять часов трудно оправиться мне Этак, Филлида, ласкай; руку же прочь убери» (Книга XI, 29) [26. С. 291]. Вполне очевидно, что Ленский не знал о таких откровенно эротических возможностях Филлиды, иначе в соответствии с правилами дворянского этикета (под гнетом уязвленной чести и произнесенного порочащего слова) он должен был бы незамедлительно вызвать Онегина на дуэль. Его же поведение другое: он обрадовался сравнению Ольги с Филлидой (или пропустил мимо ушей) и желанию Онегина увидеть ее, этот «зеленый молодой листок». При толковании-осмыслении актуализированного романного эпизода необходимо также учитывать и другие источники, расширяющие «фил-лидный» контекст. Речь идет о двух легендах: одна из них - история взаимоотношений Филлиды и Демофонта, другая связана с Аристотелем и Александром Македонским. Большинство комментаторов не обращают на них внимания (или их объяснение не включается в процесс эстетического постижения «новых смыслов» романа). Миф о Филлиде и Демофонте бытовал в России уже в ломоносовскую эпоху. В русском культурном сознании образ фракийской царевны был связан в первую очередь с творчеством Овидия (Письмо II. Филлида - Де-мофонту) и, предположительно, Данте (Божественная комедия. Рай. Песнь 9. стих 100). Афинянин Демофонт, возвращаясь домой, причалил к фракийскому берегу, где в него влюбилась царевна Филлида. Он женился на ней и стал царем. Когда ему надоела Фракия и он захотел возобновить свои странствия, Филлида оказалась бессильной удержать его. Демофонт поклялся всеми богами Олимпа, что вернется через год. Филлида по исте- О «мужской» поэтике А. С . Пушкина 153 чении срока не дождалась Демофонта - покончила с собой и превратилась в миндальное дерево без листьев. Когда Демофонт, вернувшись, обнял ствол, на нем появились листья [27. С. 182, 578]. По мотивам мифа М.В. Ломоносов написал трагедию «Демофонт» [28. Т. 8. С. 411-486], а А.П. Сумароков - притчу «Филлида» [29. С. 278]. Как показывает С.А. Салова, Сумароков затеял «необъявленный спор с Ломоносовым» по поводу «неправильной» художественной интерпретации мифологического сюжета, и такая «скрытая полемика» способствовало закреплению сюжета-мифа в культурном сознании эпохи [30. С. 1775]. Более того, нетрудно заметить, что уже в художественно-читательском сознании Сумарокова происходит если не соединение, то сосуществование двух образов Филлид. Если в притче «Филлида» речь идет о фракийской царевне, то в «оде анакреонтической» «Люблю тебя, Филлида» [29. С. 76] Сумароковым рисуется условная героиня «неясного» желания: «Люблю тебя, Филлида, // Люблю тебя как душу, // Эротовой я власти // Давно не покорялся // Во сне Филлиду видя, // Целую, обнимаю; // Проснулся и лишаюсь // Филлиды и утехи» [Там же]. Несомненно одно: как мифологический сюжет о Филлиде и Демофонте, так и идиллический мотив «неясного» желания были известны в России, и вероятность читательского ассоциативного сближения Ольги с легендарной героиней и / или с идиллическим образом при первом (и единственном) упоминании имени «Филлида» текстуально ничем не ограничивалась. В. В. Набоков (как впоследствии И. Г. Добродомов и И. А. Пильщиков) почему-то отказывает в возможности такого соотнесения фракийской Филлиды и Ольги, хотя самому писателю-переводчику-комментатору свойствен в восприятии и оценке романа Пушкина «читательский волюнтаризм»: «Это не та исстрадавшаяся от безответной любви фракийская царевна, что повесилась и была превращена в цветущее миндальное дерево» [9. С. 285]. В комментарии И.Г. Добродомова и И.А. Пильщикова характерна нормативная (полурепрессивная) «оговорка»: «не путать с мифологической Филлидой», - как будто сам Пушкин сузил эстетическое восприятие читателей суждениями ученых и поэтому нельзя «прочитать» романную Ольгу-Филлиду с «наложением» мифологических значений. Читатель вполне может «спутать» и «подставить» ореолы смыслов одной Филлиды к другой или их совместить: тем более что ни сам Пушкин, указавший только имя, ни текст не препятствуют таким возможностям. Кроме того, не совсем ясно, из какого контекста (интертекста) следует выводимое заключение, что Филлида - скромница и символизирует пассивное начало (как будто скромница, «смиренница» не может быть соблазнительницей, и рот1). Как проницательно заметил В. В. Набоков, «простодушие Ольги ока- 1 См. стихотворение А.С. Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» [5. Т. 3. С. 390]. 154 Г. Ю. Карпенко зывается не вовсе лишенным некоего стыдливого, но жестокого обмана» [9. С. 256]. Разумеется, Ольга с точки зрения аксиологии античного мифа и романного сюжета (как он развивается) не может претендовать на роль «фракийской царевны», однако подготовленное читательское сознание эпохи вполне могло соотнести (ограничений нет и не было) при первом и единственном упоминании имени «Филлида» образ Ольги с фракийской царевной и ожидать развития сюжета по мифологическому типу: «Пора покинуть скучный брег» - желание, которое могло посетить не только автора, но и «обженившегося» романтика-Ленского [5. Т. 5. С. 31]. Актуально несомненное: «филлидная» - лиственно-растительная - символика связана с образом Ольги и его оформляет. Как показывает роман, образ Ольги вполне соотносим и с растительной символикой, и со знаками чувственной страсти, содержащейся «органологически» в устройстве самого цветка (что после К. Линнея стало очевидным): «Невинной прелести полна, / В глазах родителей, она / Цвела, как ландыш потаенный, / Незнаемый в траве глухой / Ни мотыльками, ни пчелой» [Там же. С. 46]. Или Ленский думает об Ольге в категориях растительной символики: «Буду ей спаситель, / Не потерплю, чтоб развратитель / Огнем и вздохов и похвал / Младое сердце искушал; / Чтоб червь презренный, ядовитый / Точил лилеи стебелек; / Чтобы двухутренний цветок / Увял еще полураскрытый» [Там же. С. 126]. («Столбик-стебелек»: «Ботаника» К. Линнея и поэзия Пушкина встретились в пространстве романа). Если «в глазах родителей» Ольга «ландыш потаенный» (целомудренно нейтральная символизация), то «в глазах» Ленского она «полураскрытая лилея» (слишком волнующая символизация). Приведенный расширительный контекст дает основание прийти к заключению (или интерпретационному предположению), что у Ленского и Онегина разные представления о смысловом насыщении образа Филлиды. Ленский воспринимает имя «Филлида» в высоком значении, а Онегин в амбивалентном (еще раз: а читательское сознание ничем не ограничено). Для Ленского Ольга - фракийская Филлида или условно-возвышенная героиня русских стихов и античных авторов. Онегин же уже первой репликой дает понять, что он видит в Ольге, пока еще не видя ее, нечто другое и, как в дальнейшем убеждаемся, не ошибается. В любом случае, если исходить из интертекстуальных и интерпретационных возможностей, какие предоставляет эпизод, Ольга оказывается в прицеле двойного видения и художественно, повествовательно соответствующим способом оформляется («У слова был всегда двойной коварный лик»). Принципом двойного видения (сменой точки зрения, отношения) Пушкин пользовался активно, когда об одном и том же явлении, человеке отзывался объемно противоположно, как бы удерживая их в пространстве противоречиво движущейся жизни. Для него такое восприятие - это не только поэтический прием, а выражение видения-понимания двойственности, двуприродности человека и мира: «Так нас природа сотворила, // О «мужской» поэтике А.С. Пушкина 155 К противуречию склонна» [5. Т. 5. С. 102] (см., например, пушкинские эпиграммы о качестве перевода Н.И. Гнедичем «Илиады» Гомера или, что ближе к рассматриваемой теме, его высказывания об А.П. Керн, о грибоедовской Софье Фамусовой1). При осмыслении рассматриваемого эпизода важно учитывать и психофизическую наполненность (семантику) слов «слушай», «увидеть» («Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль / Увидеть мне Филлиду эту?»), которые переводят текст в объемное резонирующее пространство. Речь прежде всего идет об оптическом видении. Пушкинское время - это эпоха видения, зрения, глазения, живописности. Слово ориентировалось на живописность, а восприятие, в свою очередь, обусловливалось рамками «образцового полотна». Для Онегина в качестве такого «образцового полотна» могли выступать картины с изображением Филлиды и Аристотеля (слухи-анекдоты о них), созданные в эпоху Возрождения по распространенному тогда античному сюжету, в основе которого история спасения «оседланным» Аристотелем Александра Македонского от любовных чар Филлиды. Сюжет этой легенды прост, забавен и поучителен. Любознательный Александр, активно постигая чувственный мир, попал под обаятельную власть гетеры Филлиды. Его страсть к ней была такой сильной, что он забросил государственные дела. Аристотель, будучи наставником юного императора, предвидя пагубные последствия этой связи, просит Филлиду, чтобы она оставила Александра и не губила его карьеры. Филлида соглашается, но при условии, что Аристотель прокатит ее на своей спине: она будет «всадницей», а он «лошадкой». Аристотель, чтобы спасти своего ученика, уступает коварной Филлиде. В самый разгар «скачек» появляется Александр и видит, как мудрый старец на четвереньках играет с Филлидой «в лошадку». Однако смущенный Аристотель не растерялся и сказал Александру: «Вот видишь, если она такое вытворяет со мной, старым, умудренным человеком, то можешь себе представить, во что она превратит тебя». Этого урока Александру оказалось достаточно, чтобы прекратить свои отношения с «пагубной» женщиной. По словам М. Фуко, легенды подобного рода не нуждаются в авторстве, «их анонимность не вызывала затруднений - их древность, подлинная или предполагаемая, была для них достаточной гарантией» [31. С. 23]. «Аристотелевский» сюжет с Филлидой был популярен у художников Ренессанса, нашел он воплощение и в творчестве немецких художников. А мы помним, что Ленский «из Германии туманной привез учености плоды» [5. Т. 5. С. 38]. Можно предположить, что Онегин («...дней минувших анекдоты // От Ромула до наших дней // Хранил он в памяти своей» [Там же. С. 12]), произнося имя «Филлида», проверяет Ленского на осведомленность. Но Ленский - человек пишущий, но не видящий и «всего» не знаю- 1 В стихах А.П. Керн и «Мимолетное виденье», и «Гений чистой красоты» [5. Т. 2. С. 267], а в письмах «Вавилонская блудница» [Там же. Т. 10. С. 206] «et cetera» [Там же. С. 242]; «Софья начертана не ясно: не то , не то московская кузина» [Там же. С. 121]. 156 Г. Ю. Карпенко щий, проходящий мимо сущностей жизни. Онегин - герой, обремененный соответствующим опытом видения и знания, в том числе «анекдотов», к которым, безусловно, относится «история» с Аристотелем и Филлидой. Ленский, будучи в Германии, не видел, например, работ Ганса Бальдунга Грина (1485-1545) «Аристотель и Филлида», помещенных в немецких музеях, и не знает о популярности данного сюжета в европейской культуре. Примечательно, что Ганс Бальдунг Грин в традициях Возрождения рисует один и тот же эпизод в разных воплощениях: на его картинах Аристотель и Филлида предстают то в одежде, то обнаженные (подобные изображения «сегодня» легко найти в интернете, как и разные варианты легенды об Аристотеле и Филлиде). Такая традиция «двойного» видения-воплощения Аристотеля и Филлиды сохраняется и в скульптурных композициях «скачек»: герои представлены то обнаженными, то в одежде. На распространенность «скандалезного» сюжета в Германии обратил внимание Ф.И. Буслаев. В работе «Общие понятия о русской иконописи» (1866) ученый пишет: «В самых благочестивых произведениях готического стиля XIII в. встречается странная примесь игры фантазии, необузданной должным уважением к святыне; например, в церковных рельефах, рядом с ангелами и святыми, в назидание публики, помещалась скандалезная сцена, как любовница Александра Македонского едет верхом на Аристотеле, взнуздав его, будто коня» [32. С. 386]. Соотнесение романного эпизода с античной легендой расширяет «даль свободного романа», при этом не противоречит художественной логике пушкинского творчества, принципу «двойного» видения, пушкинскому «et cetera». После произнесенного имени по мере развития сюжета «вторая сторона» филлидности - телесность образа Ольги - откровеннее прорисовывается: соматические (и порожденные психофизиологическим) смыслы ее образа нарастают. Ленский, плененный Ольгою, все больше и больше очаровывается ее «расцветшей» телесностью, прелестью ее форм. Телесное ее образа в восприятии Ленского начинает преобладать, и он, хвастаясь перед другом, выставляет ее «напоказ» (в символике мужского видения как «лошадку»): «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи, что за грудь!..» [5. Т. 5. С. 96]. Ленский, восхищенный телесностью Ольги, при этом пребывает в неведении, не видит очевидного: готовности Ольги-Филлиды обрадоваться каждому мужчине. У влюбленного «юноши-поэта» усеченное, «зашоренное» видение. Онегин же сразу угадал Ольгу и ведет себя в соответствии с этим угадыванием, демонстративно флиртуя с ней во время танца: «И наклонясь ей шепчет нежно // Какой-то пошлый мадригал // И руку жмет - и запылал // В ее лице самолюбивом // Румянец ярче» [5. Т. 5. С. 118]. Причем Онегин такое «нашептал» «Оленьке» на ушко и так «затанцевал» ее, что и после бала «бесконечный котильон // Ее томил, как тяжкий сон» [Там же. С. 119]. Что же мог шептать Онегин на ушко Ольге, какого содержания мог быть мадригал? Ответить на этот вопрос можно только «в целом», гада- О «мужской» поэтике А.С. Пушкина 157 тельно, приблизительно. Как указал еще Буало, «Изящный, искренний любовный Мадригал // Возвышенностью чувств сердца очаровал» [15. С. 72]. Но это высокий образец, а Онегин произносит Ольге «какой-то пошлый мадригал». Мадригал, произнесенный в танце на ушко, дополнительно соединяющий мужчину и женщину «поэтической безделкой» [33. С. 10], является и сиюминутным выражением симпатии, провоцирующей на ответный психосоматический отклик, и комплиментарным знаком игривого увлечения партнершей, и словесной «разведкой» возможностей сокращения дистанции (и в перспективе - потом) до предельно дозволительной, - без всяких обязательств . Он может быть в лексическом выражении телесно и «многообещающе» нагружен, а «пошлый мадригал» тем более. Пушкин (чтобы за примерами, снижающими стиль и замысел поэта, далеко не ходить) вполне мог вложить в уста Онегина свою эпиграмму «Нимфодоре Семеновой», построенную, как показывает М.В. Бухаркина, на травестировании мадригала [33. С. 19], что и превращает такую эпиграмму в «пошлый мадригал»: «Желал бы быть твоим, Семенова, покровом. // Или собачкою постельною твоей, // Или поручиком Барковым, - // Ах, он поручик! ах, злодей!» [5. Т. 1. С. 408]. Как известно, в мадригале позволительно «переименовывать», производить замены одного имени на другое, и в данном случае можно легко заменить «Семенова» на «о, Оленька». Конечно же, если бы Онегину пришлось танцевать с Татьяной, то он бы не позволил себе (и в голову бы не пришло) нечто подобное шептать ей на ушко. Естественно, что танец Ольги с Онегиным вызывает у Ленского чувства ревности и возмущения. Несмотря на обиду, он пытается развеять недоразумения, поправить-восстановить отношения с любимой и приглашает Ольгу на котильон. Но она ему отказывает, так как уже обещала очередной танец Онегину. Ленский воспринимает податливость Ольги как предательство и измену, а действия Онегина как поступок, заслуживающий вызова на дуэль: «Не в силах Ленский снесть удара; // Проказы женские кляня, // Выходит, требует коня // И скачет. Пистолетов пара, // Две пули - больше ничего - // Вдруг разрешат судьбу его» [Там же. Т. 5. С. 118]. Недовольство Ленского обусловлено не только «зримыми», но и подразумеваемыми причинами, точнее - ритуализированными смыслами последовательности танцев. Ю.М. Лотман, рассматривая «грамматику бала» [7. С. 80-81], его эстетику и этику, расписывает последовательность танцев (полонез, вальс, мазурка, котильон) и вскрывает их тайное значение. Ольга с Онегиным танцует мазурку и котильон. Данное сочетание всеми заинтересованно следящими (не только
Жуковский В.А. Собрание сочинений : в 4 т. М. ; Л. : Худ. лит., 1959-1960. Т. 1: Сихотворения. 1959. 480 с.
Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. М. : Прогресс : Культура, 1995. 623 с.
Баевский В. С. Тематическая композиция «Евгения Онегина»: (Природа и функции тематических повторов) // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1989. Т. 13. С. 33-44.
Лермонтов М.Ю. Полное собрание сочинений : в 6 т. М. ; Л. : Изд-во АН СССР, 1954-1957. Т. 2: Стихотворения, 1832-1841. 388 с.
Лебедева О. Б. Из комментария к «Евгению Онегину»: «..И кудри черные до плеч» // Временник Пушкинской комиссии : сб. науч. тр. Л., 1991. Вып. 24. С. 155-162.
Бухаркина М.В. Поэтика русского мадригала XIX в. : дис.. канд. филол. наук. СПб., 2008. 184 с.
Буслаев Ф. И. Общие понятия о русской иконописи (ч. 1, 2) // Буслаев Ф. И. О литературе: Исследования. Статьи. М. : Художественная литература, 1990. С. 349-415.
Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. М. : Касталь, 1996. 448 с.
Салова С. А. «Притчи» А. П. Сумарокова (1762): продолжение русского «спора об Анакреонте» // Вестник Башкирского университета. 2012. Т. 17, № 4. С. 1773-1776.
Сумароков А.П. Стихотворения. М. : Сов. писатель, 1935. 486 с.
Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений : в 11 т. М. ; Л. : Изд-во АН СССР, 1950-1983. Т. 8. 1279 с.
Мифологический словарь. М. : Большая Российская энциклопедия, 1992. 736 с.
Вергилий М.П. Буколики. Георгики. Энеида. М. : Эксмо, 2007. 544 с.
Марк Валерий Марциал. Эпиграммы. СПб. : Комплект, 1994. 448 с.
Квинт Гораций Флакк. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М. : Худ. лит., 1968. 472 с.
Античная поэзия в русских переводах. XVIII-XX вв. : библиограф. указ. / сост. Е.В. Свиясов. СПб. : Дмитрий Буланин, 1998. 399 с.
Батюшков К.Н. Полное собрание стихотворений. М. ; Л.: Сов. писатель, 1964. 353 с.
Карамзин Н.М. Полное собрание стихотворений. М. ; Л. : Сов. писатель, 1966. 419 с.
Егорова Е.Н. «Парнасские цветы»: флористическая символика в поэзии Пушкина // Егорова Е. Н. «Приют задумчивых дриад»: Пушкинские усадьбы и парки. URL: https://lit.wikireading.ru/24538
Шарафадина К.И. «Язык цветов» в русской поэзии и литературном обиходе первой половинні XIX века : дис.. д-ра филол. наук. СПб., 2004. 431 с.
Гаспаров М.Л. Вергилий, или Поэт будущего // Избранные труды : в 3 т. М., 1997. Т. 1. 666 с.
Линней К. Философия ботаники. М. : Наука, 1989. 451 с.
Гуковскнй Г.А. Ранние работы по истории русской поэзии XVIII века. М. : Языки русской культуры, 2001. 352 с.
Буало. Поэтическое искусство. М. : Худ. лит., 1957. 232 с.
Томашевский Б.В. Пушкин и Буало // Пушкин в мировой литературе : сб. ст. Л., 1926. С. 13-63.
Дворецкий И.Х. Латинско-русский словарь : около 50 000 слов. М. : Рус. яз., 1976, 1096 с.
Гольский И.А. Символика флоры: сущность и формы переживания : дис.. канд. филос. наук. Омск, 2010. 162 с.
Греческо-русский словарь Ивана Синайского : в 2 ч. М., 1879. Ч. 2. 429 с.
Добродомов И.Г., Пильщиков И.А. Лексика и фразеология «Евгения Онегина»: Герменевтические очерки. М. : Языки славянских культур, 2008. 312 с.
Набоков В.В. Комментарий к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб. : Искусство-СПб. : Набоковский фонд, 1998. 928 с.
Гинзбург Л.Я. Примечания // Вяземский П.А. Стихотворения. Л., 1958. С. 5-45.
Лотман Ю.М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин» : комментарий. Л. : Просвещение, 1983. 416 с.
Пушкин А.С. Полное собрание сочинений : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 19571958.
Бродский Н.Л. «Евгений Онегин»: Роман А.С. Пушкина : пособие для учителя. 5е изд. М. : Просвещение, 1964. 416 с.
Чудаков А.П. К проблеме тотального комментария «Евгения Онегина» // Пушкинский сборник. М. : Три квадрата, 2005. С. 210-237.
Лихачев Д.С. Очерки по философии художественного творчества. СПб. : Блиц, 1999. 190 с.
Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики: Исследования разных лет. М. : Худ. лит., 1975. 501 с.
Текст и комментарий: Круглый стол к 75-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова. М. : Наука, 2006. 420 с.