Метасталинизм: диалектика партийности и партийность диалектики (II) | Вестн. Том. гос. ун-та. Философия. Социология. Политология. 2014. № 4(28).

Метасталинизм: диалектика партийности и партийность диалектики (II)

Рассматривается эволюция философского дискурса и философских институциональных структур в сталинскую эпоху. В фокусе - слияние философии и идеологии, философские дискуссии 1920-40-х гг. (в особенности так называемая философская дискуссия 1947 г. по книге Г. Александрова «История западноевропейской философии») и трансформация философии в качестве пропагандистского инструмента в эпоху холодной войны.

Metastalinizm: dialectics of partisanship and party dialectics.pdf Когда с начала 1930-х гг. партийность заняла ведущее место в советской философии, все ее разделы, кроме диамата и истмата, были практически полностью заброшены. А после выхода сталинской «философской главы» разработке не подлежали уже и они. Тогда-то и взошла звезда Александрова, принесшего с собой и внутридисциплинарный сдвиг к истории философии44. Тогда же стало ясно, что партийность, отлично уживавшаяся с истматом, к истории философии не всегда применима. Противоречие это нарастало, пока не сошлись идеологические, политические, аппаратные и другие условия для нового поворота. Теперь требовалась не замена дисциплин (истмат вместо истории философии, как в 1930-е или, наоборот, как в 1940-е), но приспособление самих дисциплин к принципу партийности. Представление о том, как Сталин понимал проблему партийности, дает проект сообщения в журнале «Большевик» об итогах первого обсуждения книги, который готовили в ЦК В.С. Кружков и Г.С. Васецкий. Сохранились многочисленные варианты этого документа (все они были забракованы). В одном из них разъясняются «Замечания товарища Сталина»: «Основные недостатки книги... идут по линии объективистского изложения философских систем прошлого. Книга не написана тем боевым языком, как это требуется для марксистской книги по истории философии... В книге недостаточно точно и удовлетворительно вскрывается историческая, классовая основа и причины возникновения различных философских систем...» [1]. Противопоставление «ленинского принципа партийности» «буржуазному объективизму» накладывалось на противопоставление объективности объективизму и слияние партийности и объективности: поскольку партия обладает всей объективной истиной, коммунистическая партийность автоматически ведет к объективности. Хорошо этот софизм сформулировал в ходе дискуссии Б.А. Фингерт: «От партийности буржуазной науки партийность нашей науки отличается тем, что партийность большевистской марксистско-ленинской науки есть объективность этой науки» [2. С. 485]. По диапазону критических замечаний в адрес Александрова можно увидеть, как понимала философская элита принцип партийности. Первым же выступающим, М.В. Эмдиным, было заявлено, что «основной порок книги т. Александрова состоит в том, что в ней нарушен принцип ленинско-сталинской партийности в философии, причём часто этот принцип нарушен по всем линиям» [2. С. 7]. Выразилось это в том, что, как подсчитал Эмдин, у Александрова из 69 философов у 48 «нет указаний на классовые корни» [2. С. 7]. Но не только такой, количественный подход указывал на отсутствие партийности - «Даже язык т. Александрова никчёмный, пустой, либеральный язык буржуазного объективиста, профессора» [2.10]. Еще яснее эту мысль выразил М. Розенталь, заявивший, что «в книге не чувствуется кипения страстей, обуревавших борющиеся лагери и партии в философии, не выделяются основные проблемы философии, вокруг которых на протяжении двух с половиной тысяч лет шла и сейчас ведется ожесточённая борьба» [2. С. 86]. А С.В. Морочник из Сталинабада был по-философски парадоксален, посетовав на то, что, критикуя «реакционного идеалиста Платона», Александров сам был недостаточно. Платоном, поскольку у него «отсутствует та страстность, которая отличает, например, философские творения самого Платона» [2. С. 117]. Из этого, конечно, не следует, что партийность - это стиль изложения. Скорее, это особое состояние письма. Роль «научной теории» в выработке правильной политики была одной из излюбленных тем Сталина. Однако описываемая им теория была полна непостижимой духовности, которую сам Сталин назвал диалектикой «между духом и буквой» теории. Ее стройность может быть разрушена одним художественным усилием - сменой отношений между «буквой и духом», ведь «овладеть марксистско-ленинской теорией вовсе не значит - заучить все ее формулы и выводы и цепляться за каждую букву этих формул и выводов. Чтобы овладеть марксистско-ленинской теорией, нужно, прежде всего, научиться различать между ее буквой и сущностью», писал он в «Кратком курсе» [3. С. 336]. Как же овладеть этим искусством «различения»? В качестве образца приводился Ленин: «Что было бы с партией, с нашей революцией, с марксизмом, если бы Ленин спасовал перед буквой марксизма и не решился заменить одно из старых положений марксизма, сформулированное Энгельсом, новым положением о республике Советов, соответствующим новой исторической обстановке? Партия блуждала бы в потемках, Советы были бы дезорганизованы, мы не имели бы Советской власти, марксистская теория потерпела бы серьезный урон. Проиграл бы пролетариат, выиграли бы враги пролетариата. [... ] Что было бы с партией, с нашей революцией, с марксизмом, если бы Ленин спасовал перед буквой марксизма, если бы у него не хватило теоретического мужества откинуть один из старых выводов марксизма, заменив его новым выводом о возможности победы социализма в одной, отдельно взятой, стране, соответствующим новой исторической обстановке? Партия блуждала бы в потемках, пролетарская революция лишилась бы руководства, марксистская теория начала бы хиреть. Проиграл бы пролетариат, выиграли бы враги пролетариата» [3. С. 341]. Сталин пропел здесь настоящий гимн «духу». Он рисовал страшную картину: партия в потемках, Советы дезорганизованы, нет Советской власти, революция без руководства, теория хиреет - и все оттого, что Ленин «спасовал перед буквой». Сила «духа» - в политическом чутье, т.е. собственно в партийности. То обстоятельство, что «стиль, язык книги (Александрова. - Е.Д.) не проникнут боевым марксистским духом», что она заражена «книжностью», - лишь индикатор того, что дело не в вымышленных «ошибочных оценках» и «объективизме», но в отсутствии «духа». В отношении книги Александрова это не вполне справедливо: изложенная им история западноевропейской философии написана в лучших традициях партийной публицистики - полна передержек, демагогии и резонерства. Но определение это точно в ином, более общем смысле - «книжные» книги были опасны не потому, что излагали теорию недостаточно эмоционально, но потому, что они вообще что-то излагали, а потому несли опасность «объективизма». «Буржуазный объективизм» третировался как «лицемерный», поскольку занимался «затушёвыванием, замазыванием классовых антагонизмов, борьбы классов и буржуазных классовых позиций, выступающих под маской надклассовой, внеклассовой, аполитичной науки, философии и т. п.» [2. С. 16]. В этом случае было неясно, как производить отбор материала при изложении философского наследия, если любая цитата должна работать на «объективно верную» партийную концепцию. Александрову ставилось в вину то, что он «приводит болтовню философов-реакционеров, долженствовавшую, по намерению её авторов, служить фиговым листком, прикрывающим реакционную сущность их взглядов. Тем самым объективно т. Александров обеляет этих реакционных мыслителей-идеалистов» [2. С. 11]. Например, к чему цитировать «болтовню» Фихте, если «это может приучить нашу молодёжь к болтли -вости, к пустозвонству, к завоеванию её симпатий «пышной» фразеологией реакционного фихтеанства»? [2. С. 11]. Иначе говоря, требовалось не излагать материал, но выражать отношение к нему. Это делало изложение эмоциональным. Главной функцией историко-философского нарратива объявлялась суггестия. Это означало, что выступать надо с «обличительной критикой». Книга Александрова была плоха тем, что, говоря словами В.А. Фомина, она «беззубая, в плохом смысле профессорская, в ней нет большевистского огонька, нет неподдельной страсти, нет наступательного духа, нет убийственного сарказма и иронии по адресу врагов марксистско-ленинской философии» [2. С. 473]. Без сарказма и брани историю философии писать невозможно. Следовало, соответственно, отказаться даже от стилистических конвенций историко-философского изложения - уважительно характеризовать критикуемых философов. Так, Э.Г. Фишер обвинял Александрова в том, что в его книге «слишком многие объявляются “великими”, “гениальными”, “знаменитыми”, “выдающимися”, “оригинальными”. При такой гиперболической характеристике мыслителей прошлых веков незаметно принижается значение марксистско-ленинской философии. Читатель размышляет: уже у Фалеса были гениальные и смелые мысли, Декарт был великим философом, a его учение - знаменитое и оригинальное, Спиноза и Фурье были гениями и т.д. Что же особенного дали Маркс и Энгельс в мировой истории философии? - спросит себя читатель» [2. С. 470]. Требовалась оценочность совсем иного рода. Ее точно охарактеризовал Давид Заславский. Придворный сталинский журналист напомнил участникам дискуссии, что они, прежде всего, «литераторы» и потому должны писать ярко. Если история философии - это критика прежних философских систем, то критика эта должна быть «уничтожающей». Заславский призывал «открыть в философской публицистике дорогу весёлому и злому, язвительному и уничтожающему смеху над врагом». Он утверждал, что за «философской сатирой, за философским памфлетом стоят благородные революционно-демократические и марксистские традиции. Маркс и Энгельс, Ленин и Сталин не только разоблачают врагов марксизма, они заставляют читателя смеяться над ними». Он напоминал, что «весёлые философские памфлеты, фельетоны и пародии молодого Энгельса входят в классический золотой фонд марксизма». «Разве «Святое семейство» это не ряд блестящих философско-публицистических фельетонов и памфлетов?» - риторически обращался он к собравшимся [2. С. 186]. Не забыл Заславский и об истории отечественной мысли. Ссылаясь на то, что реакционеры и либералы называли революционеров-демократов «мальчишками», он закончил свое выступление призывом к советским философам стать такими «мальчишками»: «Я хочу, чтобы вы, философы самого молодого общественного строя, были и сами молоды, всегда молоды, чтобы вы возможно больше походили на самого молодого, самого живого, самого остроумного и самого серьёзного философа нашей страны и нашей эпохи - на товарища Сталина» [2. С. 187]. Сталин постоянно присутствовал в дискуссии как образец партийного философа. Примером партийности и страстности был объявлен сталинский «Краткий курс». Соответственно, интеллектуальная история уравнивалась с политической. А.О. Маковельский полагал, что поскольку «история человечества, объективный ход исторического процесса есть нелицеприятный судья и над историческими деятелями и над политическими и философскими теориями», а «Краткий курс истории ВКП(б)» является «классическим образцом такого показа истории», то и «история философии должна быть построена так, чтобы она творила суд над философами и их системами, - тогда и история философии не будет бесстрастной, объективистической, и наши оценки будут научно обоснованными» [2. С. 210]. И в самом деле, если исходить из того, что «изучение истории философии в наших вузах не самоцель, а средство воспитания марксистско-ленинского мировоззрения у советских людей» [2. С. 354], то история философии должна быть максимально приближена к политической истории. Как утверждал первый заместитель Александрова в Агитпропе П.Н. Федосеев, «подобно тому, как гражданская история, и в особенности история большевистской партии, учит опыту классовой борьбы в целом, во всех её проявлениях, учебник истории философии должен учить опыту идеологической борьбы, закалять на этом опыте наши кадры, нашу молодёжь, вооружать их умением видеть за идейной борьбой борьбу партий и классов, умением сличать слова с делами, сопоставлять философские учения с живой действительностью, с борьбой общественных классов» [2. С. 452-453]. М.Б. Митин, заявив, что на «философском фронте» «надо основательно прочистить мозги» и прочтя присутствующим целую лекцию о партийности, даже стилизовал свое выступление под Сталина: «Товарищ Сталин неустанно учит нас творческому подходу к вопросам философии, он требует ликвидации элементов догматизма, книжничества, начётничества, которыми так часто страдают наши работы по вопросам философии. Он учит нас смело идти вперёд, не задерживаться на пройденных этапах, не решать новые вопросы при помощи старых цитат, а давать новые ответы на вопросы в соответствии с новыми данными и с новой исторической обстановкой» [2. С. 121]. Типично сталинские плеоназмы Митин снабдил излюбленными сталинскими повторами, рефреном повторяя: Что же значит партийность в философии? Это значит - ставить философию на службу интересам большевистской партии, той партии, которая руководствуется в своей деятельности научным пониманием законов общественного развития, той партии, которая воплотила в себе гигантский опыт рабочего и революционного движения всех стран, всего мира, которая ведёт народ к коммунизму. Партийность в философии - это значит так теоретически разрабатывать философские проблемы, чтобы с отвечать насущным нашим задачам, использовать философское оружие для обобщения новых явлений действительности; это значит философски углублённо показывать величие социалистической эпохи, это значит обобщать закономерности социализма. Партийность в философии - это значит давать такое рассмотрение философских систем на основе правильного исторического подхода к идейной борьбе прошлых веков, чтобы эти знания вооружали нас для борьбы со всей линией реакции как в прошлом, так и в настоящем [2. С. 121-122]. Перед нами - образцовый дискурс партийной философии 1930-х гг. Новое в нем то, что раньше он был почти всецело обращен к истматовским сюжетам, затем несколько неуклюже применен к истории философии. Теперь же он должен был быть использован для критики современной философии, в конфронтации с которой находилась советская идеология. Это означало -практически всей современной зарубежной («буржуазной») философии. В том же сталинском стиле Митин обрушил на участников дискуссии каскад риторических вопросов: Почему нет у нас часто той необходимой острой борьбы против буржуаз -ной и социал-демократической клеветы на марксизм, на наш строй, наше государство, борьбы, которая нам так необходима ? Почему мы, научные работники-коммунисты, не оттачиваем должным образом своё оружие, не ведём развёрнутой боевой полемики против мерзкой клеветы, распространяемой стоустой буржуазной печатью? Почему мы не даём должного отпора правым социал-демократическим лидерам, не показываем, что собой представляют все новые и новые вылазки этих социал-демократических вожаков вроде старых оппортунистов Ласки, Леона Блюма, Карла Реннера, Шумахера и др.? [2. С. 129]. В эпоху наступившей холодной войны философии предстояло решать те же задачи, что решал Советский Союз на международной арене. Не удивительно, что последним вопросом Митина был: «Что мешает выступлениям наших работников идеологического фонта стать в уровень с блестящими выступлениями наших дипломатов?» [2. С. 129]. Идеологической дисциплине предстояло взять на себя пропагандистские и контрпропагандистские функции: «Мы должны писать историю философии для разоблачения современной буржуазной философии, мы должны писать историю философии для разоблачения буржуазной культуры в целом», - призывал М.П. Баскин [2. С. 161]. Это имело, по крайней мере, два серьезных последствия. Во-первых, отход от историко-философских тем. Также в форме вопроса этот сдвиг хорошо обозначил Л. О. Резников: «Почему советский читатель - советский интеллигент, студент - должен знать о философских взглядах христианских богословов Тертуллиана и Блаженного Августина, но может не знать об интуитивизме Бергсона или прагматизме Дьюи? Почему он должен знать о средневековой инквизиции, но может не знать о фашистском мракобесии?» [2. С. 415]. Во-вторых, отход от историко-философских методов. История полностью заменяется критикой. Как заметил тогдашний директор Института Маркса - Энгельса - Ленина В.С. Кружков, «историю философии как науку нельзя рассматривать иначе, как одно из идейных средств в борьбе с различными враждебными марксизму-ленинизму идеологиями» [2. С. 391]. Образцом такой партийной критики философских извращений оставался Ленин с его «Материализмом и эмпириокритицизмом». Работа эта далась ему нелегко, но, говоря словами Л.Ю. Звонова, «едва преодолевая отвращение, он произвёл вскрытие всей той внутренней реакционно-идеалистической грязи, которая камуфлировалась внешней наукообразностью махизма» [2. С. 364]. Все это требовало радикальной перестройки «философского фронта», который стал мыслиться в сугубо милитаристских категориях, приспособившись для нужд холодной войны. «Мы - бойцы идеологического фронта, - обращался к коллегам П.Е. Вышинский. - Мы - солдаты коммунистической армии. Мы - философская артиллерия коммунизма. Я бы сравнил партийную критику с корректировкой огня. Мы обстреливаем наших врагов, мы стреляем часто по закрытым целям. Партийная печать, а также ЦК своей критикой наших работ корректируют огонь: им виднее, куда падают наши снаряды. И разумеется, что невразумительным стрелкам полезно иногда и всыпать. Но когда мы ошибёмся, пусть лучше нас сурово покритикует наш ЦК. Это полезнее, чем остаться нам при своих заблуждениях и оставить, в результате плохой стрельбы, в живых наших врагов» [2. С. 231]. Но эти метафоры, как явствует из выступления на дискуссии Жданова, были далеки от реальности. Главный идеолог партии объяснил «невразумительным стрелкам», что задач своих они не выполняют и бойцами считаться пока не могут: «Разве наш философский фронт похож на настоящий фронт? Он скорее напоминает тихую заводь или бивуак где-то далеко от поля сражения. Поле боя ещё не захвачено, соприкосновения с противником большей частью нет, разведка не ведётся, оружие ржавеет, бойцы воюют на свой риск и страх, а командиры или упиваются прошлыми победами, или спорят, хватит ли сил для наступления, не следует ли потребовать помощи извне, или на тему, насколько сознание может отстать от бытия, чтобы не показаться чересчур отсталым. (Смех)» [2. С. 268]. Смех оказался единственно адекватной реакцией на ждановский «сарказм». По сути, в ходе философской дискуссии (главным образом, в одобренной Сталиным речи Жданова) были легитимированы наиболее радикальные подходы к философии - ее предмету, дискурсу и истории. Прежде всего, речь идет об отказе от взгляда на историю философии как на процесс «филиации идей». Эта принадлежавшая Белецкому формулировка была Ждановым усилена. Если история философии, которая (при всем интересе к социально-историческим корням тех или иных теорий) является историей филиации идей, более таковой не считается, то, соответственно, и сама философия более не должна представляться областью идей. И в самом деле, утверждал Белецкий, коль скоро идеи лишь отражают материальные интересы классов, изучать следует классовую борьбу, а не идеи. Поэтому всякий, кто, как Александров, предпочитает заниматься идеями, остается в рамках буржуазной науки, оперируя логическими категориями и анализируя гносеологические понятия. Здесь Белецкий находил ключ к партийности. В утверждении, что «перед философией на первом плане стояли не столько интересы знания, сколько политические интересы того или иного класса, государства» [2. С. 317], Белецкий не был одинок. Эту точку зрения разделяли многие. Например, Г.Г. Асланян призывал сводить такие понятия, как «идеализм, материализм, метафизика, диалектика, вульгарный материализм, индивидуализм и т.д.», к «определенному социальному или политическому эквиваленту» [2. С. 308]. Все это заставило З.А. Каменского выступить в защиту философии как таковой: «Боязнь академизма и абстрактности приводит подчас к забвению того, что является предметом философии, т. е. к фактической ликвидации философской науки, как это случилось во времена господства школы Покровского с исторической наукой» [2. С. 381]. Но напоминание о Покровском никого не смущало: кампания 1947 г. по самой своей сути была по отношению к философии «ликвидаторской». Собственно, формулировки Белецкого были лишь приспособлением к философии формулировок Покровского относительно истории. Если последний утверждал, что история есть политика, опрокинутая в прошлое, то Белецкий заявлял, что «перед философией на первом плане стояли не столько интересы знания, сколько политические интересы того или иного класса, государства» [2. С. 317]. Идея слияния философии с жизнью была не менее радикальна, чем пролеткультовские и лефовские идеи жизнетворчества и слияния искусства с жизнью. Белецкий завершал свое выступление выражением уверенности в том, что «академизм и схоластика в самое ближайшее время будут решительно устранены из философии. Наша философия полностью соединится с жизнью и пойдёт вместе с ней вперёд» [2. С. 325]. Пересмотр предмета философии и природы философствования вел к самому радикальному антиисторизму. Согласно Белецкому, история философии должна быть перевернута с ног на голову: «Не с вершины истории философии можно понять марксизм, а, наоборот, лишь с точки зрения марксизма можно понять и объяснить всю прошлую философию» [2. С. 319]. Митин перевел этот призыв на язык политики: «С высоты марксизма-ленинизма, с вышки нашей великой социалистической эпохи, с точки зрения исторического опыта, накопленного большевистской партией, мы должны разобраться во всём предшествующем идейном материале, поставить всё на своё место» [2. С. 123]. В результате истории философии как таковой просто не оставалось места. Белецкий риторически вопрошал аудиторию: «Почему следует думать, что для глубокого понимания современных проблем мы должны начинать с критики предшествующей философии? Неужели человек, стоящий на марксистских позициях, может всерьёз думать, что современные проблемы философии находятся в какой-то связи с предшествующей философией? Так может думать только последователь Гегеля, но не Маркса» [2. С. 316]. Подобные же взгляды в ходе дискуссии высказывали и другие. Митин спрашивал: «Разве дальнейшее развитие общественной науки и философии, связанное с гениями нашей эпохи - Лениным и Сталиным, не есть такой гигантский шаг в развитии мировой культуры, с которым ничто по своему значению в прошлой истории сравниться не может?» [2. С. 122]. Как будто отвечая на этот вопрос, В.С. Паукова утверждала, что, поскольку «диалектический материализм давно уже создан и уже имеет историю своего собственного развития», «нам давно пора оторваться от пуповины, связывающей нас с предысторией философской мысли, и вступить в её подлинную историю в качестве носителей совершенно новой философии, коренным образом отличной от всех предшествующих философских учений и в том числе даже от материалистических» [2. С. 222]. История философии в этой проекции отмирала за ненадобностью. Поскольку, согласно Белецкому, философия эксплуататорского общества «даёт извращённое изображение действительности», «вся философия прошлых общественных формаций не может быть поэтому рассмотрена как наука в строгом смысле этого слова. Идеализм никогда не служил интересам науки. Не может быть рассматриваема как наука философия древних в том смысле, как мы сейчас понимаем философию. В философии древних имелись лишь научные догадки» [2. С. 318]. Таким образом, утверждение Жданова о том, что «возникновение марксизма было настоящим открытием, революцией в философии» и что с Маркса начался совершенно новый период истории философии, «впервые ставшей наукой», было лишь легитимацией партийного историзма. В практическом плане это привело к такому определению предмета истории философии, который фактически отметал историю как таковую. Согласно Жданову, научная история философии «является историей зарождения, возникновения и развития научного материалистического мировоззрения и его законов. Поскольку материализм вырос и развился в борьбе с идеалистическими течениями, история философии есть также история борьбы материализма с идеализмом» [2. С. 257]. Сквозной телеологизм этого определения превращал учения Платона и Аристотеля, стоиков и Августина, Декарта и Бэкона исключительно в материал для сопоставления с «научным материалистическим мировоззрением», т.е. с марксизмом, что, как заметил З.А. Каменский, «начисто лишает нас исторического взгляда на процесс развития философии - как в его отношении к определенной теории, так и в культурологическом плане» [4]. Выходило к тому же, что со времен Платона и Аристотеля, Фомы Аквинского и Спинозы философия двигалась к намеченной цели - марксистскому материализму См.: [5. С. 15]. Сам идеализм в этой перспективе мог рассматриваться исключительно как «негативный контрагент материализма» [4]. Определение Жданова не учитывало и того, что «истории философии просто не существовало бы, если бы в ней не действовали идеалисты - Платон и Аристотель, Декарт и Лейбниц, Кант и Фихте, Шеллинг и Г егель. Материализм и идеализм - это те формы, в которых человечество проникает в предмет философии, а не некие антиподы, отличающиеся друг от друга как господин и мальчик для битья» [4]. Наконец, этот подход практически закрывал изучение немарксистской философии второй половины XIX - XX в., которая рассматривалась «исключительно как разлагающееся явление, как результат распадения сознания, что наводило на мысль о том, будто все человечество, не воспринявшее марксизм, лишилось разума» [4]. Фактически отменив до- и немарксистскую философию, Жданов заявил, что нельзя заканчивать изучение истории философии марксистским этапом, но следует писать о ленинском (подразумевалось - и сталинском) этапе. В своем заключительном слове Александров, проявив чудеса перестройки, поспешил развить эту мысль: поскольку именно «с марксизма начинается история действительно настоящей науки об обществе, история подлинно научного философского знания», «вся (sic!) история философии, начиная с древнейших времен и кончая серединой XIX в., должна составлять одну и притом небольшую (sic!) часть истории философии». Основное же содержание должно быть посвящено изложению философии марксизма-ленинизма и нацелено на «острейший бой против современного буржуазного мракобесия» [2. С. 294-295]'. Вот на каком фоне в очередной раз центром спора оказалось отношение к Гегелю. Он стал оселком, на котором проверялась партийность историкофилософской науки, благодаря, с одной стороны, важности этой фигуры в марксизме, а с другой, все большей ее неприемлемости в новой политической ситуации. Подобное напряжение создавало идеальное поле неопределенности: чем неоднозначнее становилась эта фигура, чем сложнее было определиться по отношению к ней, найти верный баланс позитивного и негативного в оценке Гегеля, тем легче было оказаться под огнем критики. Не из-за неверно сделанного шага, но из-за неизвестности того, шаг в каком направлении будет позже квалифицирован как верный, а в каком - ошибочный. Вернее было бы сказать, что верного баланса и верного направления вообще не было. Его поиск и установление были сугубо террористическими инструментами в руках Сталина. Александров обвинялся в том, что непартийно подошел к истории философии (и в частности, к Гегелю), не вскрыв «классовых корней» его философской системы, хотя в действительности, опытный партпропагандист и функционер, Александров превентивно дал в своей книге ответы на все возможные обвинения. И то обстоятельство, что эти ответы были проигнорированы, говорило о том, что Гегель был нужен только как инструмент контроля над «философским фронтом». И в самом деле, Белецкий в письме к Сталину утверждал, что «объективизм» Александрова выражается в том, что вместо «классового анализа» он смотрит на историю философии как на «филиацию идей». В действительности же уже на третьей странице книги Александрова (и именно в связи с Гегелем!) можно было прочесть резко критическое: Гегель «превращал историю философии, историю мысли в абсолютно самостоятельный, сам себя порождающий процесс» [6]. Александров обвинялся в недооценке того факта, что Гегель был на службе у прусского короля, тогда как раздел о Гегеле у Александрова начинался с указания на то, что «Гегель отстаивал самодержавное прусское государство, на службе которого он состоял» (401), что «догматический, консервативный характер взглядов Гегеля состоял в том, что философ признавал реакционные прусские государственные порядки вместе с монархией высшим проявлением и воплощением абсолютного духа» [6. С. 417]. Александров обвинялся в том, что в своем подходе к Гегелю проигнорировал оценки классиков марксизма, тогда как глава о Гегеле в его книге начиналась с цитаты из ленинских «Философских тетрадей», а затем - из «философской главы» сталинского «Краткого курса». Завершалась глава о Гегеле целым цитатным каскадом: финальные две страницы главы были заполнены тремя огромными цитатами - одной из «Капитала» и двумя из «философской главы» «Краткого курса» о «рациональном зерне» философии Гегеля и «гегелевской идеалистической шелухе» [6. С. 422-423]. Александрову ставилось в вину то, что он недостаточно акцентировал внимание на противоречии между методом и системой Гегеля, хотя в книге подчеркивалось, что «Гегель не мог сделать революционных выводов из своих открытий в области диалектики. Система Гегеля похоронила его метод. Требование метода Гегеля вскрыть объективную диалектику развития и требование его системы закончить развитие открытием «абсолютного знания» находятся в глубочайшем противоречии» [6. С. 415]. Столь же необоснованными были и обвинения Белецкого (а затем и Сталина) в том, что Александров якобы дезавуировал постановление ЦК 1944 г. о третьем томе «Истории философии». Напротив, Александров добросовестно повторил в своей книге все, что было сказано о связи нацизма с Гегелем в связи с критикой третьего тома. Он специально поставил вопрос: «Что пытались заимствовать у Гегеля фашистские мракобесы?». И отвечал на него в полном соответствии с установками постановления 1944 г.: «Они заимствовали мистицизм Гегеля, стремились оправдать при помощи его «философии права» современную реакцию. Современные реакционеры возвели мистицизм Гегеля в особую систему неогегельянства, представляющую собой философию воинствующего мракобесия и реакции» [6. С. 416]. В соответствии с теми же установками Александров утверждал, что «Гегель был прусским националистом», что «безудержное восхваление Гегелем прусской монархии находит своё выражение в обожествлении Гегелем реакционного прусского государства», что он «пытался в своей «Философии права» обосновать реакционные притязания на завоевание и порабощение Германией других стран и народов. С особым пренебрежением относится Гегель к славянским народам, которых он сознательно исключил из своего обзора всемирной истории, ввиду того что будто бы славянская нация «до сих пор не выступала как самостоятельный момент в ряде обнаружений разума в мире»» [6. С. 418]. И заключал уже совсем в духе военной пропаганды: «Разве не ясно отсюда, что последующие реакционеры в Германии, вплоть до разбойничьей банды гитлеровцев, могли свободно использовать и действительно использовали реакционную болтовню Гегеля о необходимости вести захватнические войны? Неудивительно поэтому, что немецкие фашисты в “теоретическом” обосновании своего “тотального государства” и его разбойничьей политики опирались на Гегеля» [6. С. 420]. Сказать после всего этого, что Александров якобы обеляет Гегеля и пересматривает жесткий подход к нему, сформулированный в 1944 г., было очевидной ложью. Понимали это не только Сталин и Александров, но и участники дискуссии, многие из которых были опытными аппаратчиками и пропагандистами: Александров подвергался публичной обструкции не за то, что ему приписывалось, но за что-то другое, что не подлежало называнию. Легкость и цинизм, с которыми одному из главных партийных иерархов приписывались несуществующие идеологические прегрешения, должны были продемонстрировать уязвимость каждого перед волей вождя. Именно оборотной стороной этого страха была та изощренность и агрессия, с какой участники дискуссии поносили Гегеля и обвиняли Александрова в его обелении. Атаки на Гегеля в 1947 г. носили беспрецедентный характер (стоит заметить, что, в отличие от закрытого постановления 1944 г., они были публичными). Казалось, советские философы прощупывали почву, пытаясь понять, как далеко предстоит идти в фактической полемике с «классиками марксизма». Хотя, как заявил Маковельский, «постановление о ликвидации прусского государства является справедливым историческим приговором и над “прусской философией” Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля» (так теперь он предлагал называть «немецкую классическую философию»), это не значит, что ее надо совсем «списывать со счетов». Маковельский милостиво соглашался с тем, что этот приговор «не исключает наличия в этих системах отдельных положительных моментов, отмеченных основоположниками марксизма-ленинизма» [2. С. 210]. Другие участники дискуссии, впрочем, сомневались и в этом. Так, Л.Ю. Звонов риторически вопрошал: «Когда “рациональное зерно” гегелевской диалектики - холмик по сравнению с Эльбрусом материалистической диалектики, - есть ли необходимость теперь так же подчёркивать это “рациональное зерно”, поднимая на щит Гегеля и впадая в апологию его?..» [2. С. 367]. Атаки были направлены не только на систему Гегеля, но на сам диалектический метод, дискредитация которого грозила обрушением самих «основ марксистско-ленинского учения». И все же, уже в первом выступлении в ходе дискуссии Эмдиным было заявлено, что «не только идеализм, но и метод немецкой идеалистической философии был реакционным, враждебным исто-рически-великим идеям материализма XVIII века» [2. С. 8]. «Классовый анализ», который демонстрировали при этом советские философы, сводился к тому, что, говоря словами М.Д. Каммари, «философия Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля выражает идеологию холопства немецкой буржуазии перед феодально-юнкерской прусской монархией, она бессознательно, в абстрактной, идеологической форме выразила ту тенденцию развития капитализма, которую Ленин впоследствии назвал юнкерско-прусским путём развития капитализма» [2. С. 17]. Ссылки на Ленина не могли скрыть сути происходящего: фактически предлагался отказ от марксистской и ленинской оценки Гегеля как одного из главных источников марксизма. Так, В. Светлов, заявивший, что «консервативная философская система Гегеля играла такую же реакционную роль в истории философии нового времени, как философия Платона в древнее время, как богословская философия в Средние века», призывал к прямому пересмотру статуса немецкой философии как одного из трех «источников» марксизма: «Едва ли следует признать правильным утверждение Энгельса о том, что немецкая идеалистическая философия была классической философией, т.е. лучшей из буржуазных философских систем» [2. С. 57]. Но выбора особого не было: как утверждал В.П. Егоршин, вся западноевропейская философия была связана с христианством, а «философия христианства слишком тоща, обскурантна, даже вонюча (sic!), но она была неизбежным продуктом своей эпохи, и именно к этому вонючему источнику припадают и Шеллинг, и Кант, и Гегель, и Беркли, и Мах» [2. С. 355]. Некоторые выступавшие доходили до кликушества. Так, заявив, что «в философии Гегеля с самого начала, можно сказать, текла дурная кровь немецкой аристократии, феодализма и теологии. Эта кровь отравила весь организм её философии», Б.А. Чагин определил ее как «буржуазно-юнкерскую философию» и утверждал, что «её социальные корни восходят к возникновению и развитию трусливой немецкой буржуазии». Жданову даже пришлось урезонивать воинствующего философа. Между председательствующим и выступавшим состоялся такой обмен репликами: «Жданов. Тов. Чагин, Гегель, видимо, больше всех выигрывает в результате этого совещания. (Смех.) Чагин. Мне кажется, что от моего объяснения он проигрывает» [2. С. 198-199]. Видимо, почувствовав границу, которую переходить не следует, некоторые из выступавших начали урезонивать коллег. Так, П.А. Ковчегов из Кишинева вызвал смех в зале, заявив, что «некоторые товарищи договорились до того, что просто-напросто решили отрицать что бы то ни было ценное в философии Гегеля. Буквально развенчали Гегеля таким образом, что Гегель превращается из вершины немецкой буржуазной философии не только в бугорок, а просто в яму» [2. С. 248]. Ирония состояла в том, что участники дискуссии бессознательно цитировали Гегеля, проявив себя истыми гегельянцами. Только вместо гегелевского прусского государства, на котором почил Абсолютный дух, они поставили марксиз

Ключевые слова

история философии, марксизм-ленинизм, сталинизм в философии, Гегель в России, философская дискуссия 1947 г, философия и холодная война, history of philosophy, Marxism-Leninism, Stalinism in philosophy, Hegel in Russia, philosophical discussion in 1947, philosophy and the Cold War

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Добренко ЕвгенийШеффилдский университетдоктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой русского языка и славистикиe.dobrenko@sheffield.ac.uk
Всего: 1

Ссылки

Shkolnikov Vadim. The philosophical cap of Yegor Fjodorovic or becoming Belinskij // Studies in East European Thought. December 2013. Vol. 65. Issue 3-4 (Special issue “Hegel in Russia”). P. 175-187.
Батыгин Г. С. , Девятко И. Ф. Советское философское сообщество в сороковые годы: Почему был запрещен третий том «Истории философии»? // Вестник Российской академии наук. 1993. Т. 63, № 7.
Светлов В. Н. О недостатках в разработке вопросов истории западноевропейской и русской философии (Из доклада на собрании партийного актива Академии наук СССР) // Вестник Академии наук СССР. 1944. № 7-8.
Передовая // Вопросы философии. 1949. № 1. С. 14.
Александров Г.Ф. Труды И.В. Сталина о языкознании и вопросы исторического материализма. М.: Госполитиздат. 1952.
Александров Г.Ф. История западноевропейской философии. 2-е изд., доп. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1946.
Плимак Е. Г. «Надо основательно прочистить мозги» (К 50-летию философской дискуссии 1947 года) // Вопросы философии. 1997. № 7.
Каменский З.А. История философии как наука в России XIX-XX вв. М.: Эслан, 2001. 332 С.
История Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков). Краткий курс. М.: Госполитиздат, 1940.
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 478. Л. 54-55.
Дискуссия по книге Г.Ф Александрова «История западноевропейской философии», 1625 июня 1947 г. Стенографический отчет // Вопросы философии. 1947. № 1. С. 5-501.
Ярошевский М.Г. Сталинизм и судьбы советской науки // Репрессированная наука. Л.: Наука, 1991. С. 6-33. URL: http://russcience.euro.ru/papers/yar91os.htm
13. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 125.
Против философствующих оруженосцев американо-английского империализма: Очерки критики современной американо-английской буржуазной философии и социологии./ Ойзерман Т.И. и Трофимов П.С. (отв. ред.). М.: Изд-во АН СССР, 1951. 341 с.
Hinds Lynn Boyd and Windt Theodore. The Cold War as Rhetoric: The Beginnings, 19451950. New York ; London: Praeger, 1991.
Марион Джордж. Базы и империя. М., 1948.
Сталин И.В. Международное положение и оборона СССР. Речь 1 августа. Соч. в 16 т. Т. 10. С. 3-59.
Леглер В.А. Идеология и квазинаука // Философские исследования. 1993. № 3. С. 68-82.
Батыгин Г.С. О специфике текста и подтекста советского обществоведения // Вопросы философии. 1997. № 11.
Москвичов Л.Н. Советская философия: Особенности институциализации // Вопросы философии. 1997. № 11.
Подорога В. Голос письма и письмо власти // Тоталитаризм как исторический феномен. M., 1989. 396 с.
 Метасталинизм: диалектика партийности и партийность диалектики (II) | Вестн. Том. гос. ун-та. Философия. Социология. Политология. 2014. № 4(28).

Метасталинизм: диалектика партийности и партийность диалектики (II) | Вестн. Том. гос. ун-та. Философия. Социология. Политология. 2014. № 4(28).