It's very personal, или I don't really care: Пражская весна между аффектом и дискурсом | Сибирские исторические исследования. 2020. № 1. DOI: 10.17223/2312461X/27/10

It's very personal, или I don't really care: Пражская весна между аффектом и дискурсом

Постсоциалистические идентичности, как полагают многие исследователи, опираются на заново переживаемый, травмирующий опыт коммунистического прошлого. Тем не менее, полевые данные, собранные в Чешской Республике в марте и июле 2018 г. и январе 2019 г., демонстрируют фрагментацию травматического дискурса, связанного с Пражской весной, попытка реинтерпретации которой происходит в личном пространстве информанта. Будучи вытесненным из публичного обсуждения, травматический опыт 1968 г. переходит в сферу до-символического, «застревая» между аффектом и дискурсом (травма-промеж). Этот процесс является, говоря языком психоанализа, интроекцией - травматический опыт, в частности, связанный с семьёй, уходит в глубинные слои и сопровождается переносом в виде апатии. Моё исследование, таким образом, рассматривает реконтекстуализацию травматических нарративов в контексте кризиса культурной памяти.

It's very personal, or I don't really care: The Prague Spring between affect and discourse.pdf Большинство нарративов, которые артикулируются как в публичных, так и в приватных дискурсах, или форм памяти, связанных с оккупацией ЧССР войсками стран Организации Варшавского договора 2021 августа 1968 г., определяются как травматические (ср. Pehe 2018). Одним из контрапунктов в эволюции таких нарративов, безусловно, является 1989 г., Бархатная революция, после которой отчётливо прослеживается очевидная антикоммунистическая тональность, которая спустя 15-20 лет предположительно редуцируется (см.: Andelova 2018). Многие исследователи, например Стефан Трёбст, подчёркивают отсутствие единого дискурсивного консенсуса, связанного с коммунистическим прошлым (Трёбст 2011: 149), символическим апогеем которого можно назвать именно ввод войск ОВД в Чехословакию. Так, ответ на вопрос о том, сохраняется ли травматическое переживание, связанное с событиями 1968 г., не представляется очевидным. Таким же образом, как личная травма конституирует невротическое самосознание (ср.: Freud 2003: 75), постсоциалистические идентичности опираются на травмирующий опыт коммунистического прошлого (ср.: Eyal 2004: 19-28; Holy 1996). Тот же принцип, давно ставший трюизмом в trauma studies - символическое «повторение» (или комме-морация) опыта, является фундаментом представления о культурной травме, существующей в принципиально другом пространстве. Кэти Карут, например, объясняет это повторение «чрезмерностью увиденного» (Карут 2009: 561), которое неизбежно подвергается символизации по мере того, как становится достоянием культурной памяти. Рассуждая же о «комплексной травме», Дэвон Хинтон и Байрон Гуд выделяют различные подходы для анализа одного и того же травмирующего опыта (с биологической, социальной, религиозной точки зрения) (Hinton and Good 2016: 51-52). По аналогии с этим один и тот же травмирующий процесс / событие1 может существовать в публичном, приватном и персональном пространстве. Такая категоризация созвучна с «тремя измерениями памяти» немецкого культуролога Алейды Ассман (Ас-сман 2014: 31), чья логика заключается в переходе от индивидуального к коллективному. В публичном пространстве символическое «повторение» осуществляется посредством социальных практик и культурных медиаторов, создающих общий травматический дискурс, определяемый как культурная травма (например, культурная травма Пражской весны2 как события, повлиявшего на чешскую историю и национальную идентичность): «.культурная память покоится на таком носителе, как передаваемые и воспроизводящиеся культурные объективации . Средой культурной памяти служит группа, которая определяет свою идентичность с помощью данных символов ; опорой культурной памяти являются отдельные индивидуумы, осваивающие данные символы.» (Там же: 30-31). В контексте Пражской весны такими медиаторами можно считать, например, произведения Милана Кундеры (Невыносимая лёгкость бытия), Давида Черни (Розовый танк) или Яна Хребейка (Уютные норки). В приватном же пространстве существует так называемая трансгенерационная травма (см.: Schwab 2010), отображающая опыт, связанный с семьей и передаваемый через устные нарративы (предположим, индивид болезненно вспоминает умершего во время Пражской весны родственника). В данном случае можно легко провести аналогию по принципу функционирования с так называемой социальной памятью (Ассман 2014: 30), чьим «. носителем является социальная группа, сплоченная общим, регулярно обновляемым ресурсом воспоминаний, средой оказываются отдельные индивидуумы, обменивающиеся индивидуальными вариантами общих воспоминаний, а опорой - символические медиаторы, которыми пользуются эти индивидуумы» (Там же). В персональном пространстве существует личная травма (например, будучи ребёнком, индивид увидел труп убитого во время Пражской весны), которая обходится без медиаторов, т. е. повторение происходит на досимволическом, преддискурсивном уровне. Такая травма является аффектом. Например, в 1952 г. немецкий психоаналитик Паула Хай-манн отметила, что дети склонны к тому, чтобы воспроизводить болезненный для них опыт во время игры (Heimann 2002: 323), что является защитным механизмом от травмы (ср.: Riviere 2002: 49). «В случае с нейронной памятью носителем является человеческий организм и его мозг, средой - социальное окружение и его рамки памяти, а опорой служат мемориальные стратегии...» (Ассман 2014: 30). С такими мыслями я впервые посетил Чешскую Республику в марте 2018 г., ожидая столкнуться с конвенциональными проявлениями культурной травмы - социальными практиками, передающими память о событиях Пражской весны от старшего поколения к младшему. Предполагалось, что 50-летняя годовщина должна только интенсифицировать мемориальные практики, связанные с 1968 г., а значит, консолидировать условно единый травмирующий дискурс (Alexander 2012: 19), что, вероятно, должно было отразиться в нарративах информантов. Категоризация и изучение эволюции форм памяти о 1968 г. не входили в мои цели, акцент был поставлен на взаимодействии с информантом до непосредственного 50-летнего юбилея, в тот период, когда общественные процессы находятся в режиме «ожидания». Тогда моей целью было выявить механизм воздействия медиаторов на поколение, родившееся после Бархатной революции 1989 г., которое уже не имело возможности самостоятельно наблюдать реалии социалистической Чехословакии. Как известно, третье поколение не рождается с готовым представлением о травмирующем событии (Aarons, Berger 2017: 10). Я решил прибегнуть к методу спонтанных взаимодействий (spontaneous interactions) или неструктурированного интервью (unstructured interviewing) (Bernard 2006: 213-214) с информантами вследствие самой специфики работы с травмой и широты поля, а затем уже прослеживать конструирование и ре-интерпретацию травмы на материале устных нарративов (все цитаты даны курсивом, перевод - мой). Во время сбора полевых данных в основном использовался английский язык в качестве третьего (между чешским и русским), нейтрального для создания комфортного пространства и общего контекста, в котором можно обсуждать травматический опыт - так как неродной для информанта язык не связан с травмой. С одной стороны, это приводит к определенной потере смыслов в нарративах, а с другой - к более осознанным и обдуманным ответам, псокольку информант формулирует мысль дважды. Необходимо отметить, что все информанты прекрасно изъяснялись на английском языке, многие же используют его как рабочий в повседневной жизни. Помимо этого, сама форма неструктурированных интервью, не предполагающая строгого следования перечню вопросов, соответствует принципу интерсубъективности, а также стирает грань между исследователем и информантом (Bernard 2006: 213). Во главе угла - опыт «проживания» (Там же). Именно такой метод позволяет выявить «персонализированное» значение в нарративе (Rampton 2007), в том числе в контексте взаимодействия нарративов (Duranti 2015: 180-181). Поскольку многие паттерны и узловые точки (nodal points) дискурсов (Laclau, Mouffe 2001: 113) повторяются, я не буду их дублировать для подтверждения того или иного тезиса. Полевые данные, использованные в статье, были собраны в марте, июле 2018 г. и в январе 2019 г. В марте во время полевой работы был проделан маршрут Прага - Млада-Болеслав (центр Чехии) - Дечин -Ческа-Липа - Либерец (север Чехии) - Карловы Вары (запад Чехии) -Прага. В июле полевая работа велась по маршруту Острава - Брно (восток Чехии). В январе полевая работа велась в Праге. Форма неструктурного интервью не предполагает предварительного знакомства с информантом, поэтому спонтанные взаимодействия и включённое наблюдение проходили в местах скопления людей - в барах, на площадях, в центрах городов, а также в транспорте (такси, поезд) и в инфраструктурных точках (платформы, станции, автобусные остановки). Александр Эткинд определяет миметическое горе (т.е. результат культурной памяти о травме) как неотъемлемый компонент идентичности группы (Эткинд 2018: 10-12). В связи с этим я рассчитывал проследить влияние Пражской весны как культурной травмы на чешское поколение пост-1989 г. Однако предварительные полевые данные отражают то, что можно назвать кризисом социально-культурных медиаторов относительно 1968 г. Единственный пример упомянутого культурного артефакта: О, тебе нужно посмотреть «Уютные Норки» (чешский фильм 1999 г. на тему «Пражской Весны». - Д.Б.)!3. Зато многие информанты часто упоминали такие важнейшие в контексте травмы социальные практики, как историческое образование (Felman 1992: 54) или официальную коммеморацию 21 августа4. Тем не менее уроки истории в школе, судя по всему, не выполняют свою функцию медиатора, так как период после Второй мировой войны, по словам информантов, не входит в школьную программу. Я опять в баре Krakora, изящно скрытом от посторонних глаз. Информанту № 9 (T.) 27 лет, и он работает младшим научным сотрудником в Пражском экономическом университете и там же преподаёт. Он явно заинтересован во мне, подходит, отходит, возвращается, приводя за собой новых и новых информантов. [Изучаете ли вы Пражскую весну в школе?] Не особо. У нас странная схема: по школьной программе мы начинаем с каменного века и всяких древних времён, а потом заканчиваем Второй мировой войной, так как у нас нет времени двигаться дальше. Вот так вот5. После ряда уточняющих вопросов T. заключает: В принципе, это зависит от желания учителя, выделять на это время или нет. Однако, кажется, что большинство из них сами не знают, как об этом говорить6. Об этом говорят практически все информанты, если речь заходит о школьном образовании. Это даёт основания предположить, что историческое школьное образование не выполняет свои коммеморативные функции и персонализируется. В Krakora всегда много студентов, среди которых мне в глаза бросается S., потому что на нём футболка с изображением надгробия, на которой написано «1948-1989», - очевидная отсылка на «эру коммунизма». Ему 25 лет, учится в Карловом университете. Что важно, информант представляется сыном бывшего политзаключённого, пострадавшего после 1968 г., видимо, поэтому он готов разговаривать о Пражской весне и делает аналогичный вывод (напоминающий перформатив-ный сдвиг (Юрчак 2014: 76): форма коммеморации остаётся, смысл уже другой - нерабочий день), с которым соглашается группа его знакомых, сопровождавших его: [2018 год - это год двух годовщин: создания Республики (см.: Kun-dera 1984; Kann, Zdenek 1984) и Пражской весны. Какая годовщина важнее и почему?] Предполагается, что первая важнее, потому что она радостная и светлая. Всегда проще говорить о хороших событиях. Несмотря на то, что у нас есть национальный праздник в Августе, связанный с Пражской весной, люди обычно воспринимают его не как день памяти, а как выходной1. Показательным является то, что в январе 2019 г. на Вацлавской площади, важном пражском lieu de memoire, прочно связанным с самосожжением Яна Палаха в 1969 г. - главного чешского культурного символа8 эпохи подавления Пражской весны, находилось несколько памятных плакатов с надписью «1918-2018. 100 лет Республике9» и чешским национальным гимном. Данный кейс свидетельствует о чётком сдвиге в чешской культурной политике и культурной памяти 1968 г. Судя по всему, это и приводит к тому, что многие представители молодого поколения упускают возможность ознакомиться с базовыми фактами о 1968 г., что может свидетельствовать об определённом кризисе культурной памяти. Например, информант из Либереца по имени H. (примечательно, что разговор произошёл недалеко от либерецкой ратуши c мемориальной табличкой с именами погибших во время операции «Дунай») признаётся: Я мало об этом слышал. Знаю, что было много русских танков. Они оккупировали Чехословакию. Тогда это была одна страна. Всё10. H. явно обескуражен, хотя стоит в компании знакомых. Он сам начинает расспрашивать меня о 1968 г., окружающие нас молодые люди с интересом меня слушают и периодически делают незначительные дополнения. Вообще, многие информанты отказывались рассуждать о Пражской весне не из-за нежелания, а по причине незнания, демонстрирующего фрагментарное представление как о прошлом, так и о национальной идентичности. Реакцию тех, кто соглашался на взаимодействие и показывал свою заинтересованность, можно разделить на два приватных травматических дискурса, которые семантически и эмоционально вбирают в себя большинство нарративов: «Это очень личное»п и «Мне в общем-то всё равно»»12. И первый и второй вариант демонстрирует достаточно личное отношение к травме Пражской весны, часто пропущенное через семейный опыт посредством интроекции (Klein 2002: 298) или проекции. В первом случае, информант(ы) впускает семейный травмирующий опыт в себя, во втором - исключает из себя плохой объект (Там же: 299). По всей видимости, и первая, и вторая реакция обусловлены определённым паттерном вины, который хорошо прослеживается в нарративах, связанных именно с семьёй. Опять Krakora, меня туда уже зовут прийти вечером и поговорить, и я не могу упустить такую возможность. У информанта № 6 (V.) грустные и серьёзные глаза, он молодо выглядит, он 19-летний студент. V. сам подходит ко мне с предложением рассказать что-нибудь о 1968 г. и делится такими переживаниями: Мои мама и бабушка не разговаривали 10 лет; мои родители до сих пор обвиняют их в случившемся. Тем временем бабушка всё ещё верит в коммунистические идеалы и не чувствует себя виноватой13. Через некоторое время V. делает следующий вывод: Сегодня очень трудно найти нейтральный способ [поговорить]. И я 14 считаю, что чувство вино - то, что мешает разговору . Один из информантов из Остравы даже обвиняет своего деда во лжи (впрочем, не конкретизируя)15. Многие информанты завершали взаимодействие после вопросов о Пражской весне, поскольку они вызывали у них неудобство. Жаркий день, окраина Брно. Информант № 12 (D.) пьёт со мной кофе; ему 52 года, но он замечательно говорит по-английски, мы живо обсуждаем современную чешскую политику и конец эпохи нормализации. Однако он отказывается говорить о 1968 г., потому что его отец работал в КГБ16. Ему стыдно. Любопытные сведения даёт информант № 2 (D.), очевидец событий августа 1968 г., в то время он жил в Либереце: Это был ужасный шок для наших родителей, для всех нас. Пражская весна - не то, чем я хочу делиться со своими детьми11. На момент оккупации D. было 16 лет, после августа 1968 г. его семья эмигрировала в ФРГ, где он и выучил английский. Вернулся он обратно в Чехословакию уже после Бархатной революции. Зато информант № 9, показывая своё безразличие, прибегает к контексту национальной идентичности, которую раздражает и провоцирует травма: Честно говоря, я космополит, так что всё это меня не касается118. Неосведомлённость и нежелание говорить, судя по всему, происходят из-за того, что заново «переживаемый» травмирующий опыт (в том числе и во время спонтанного взаимодействия) не формирует условно единый (публичный) дискурс, на котором базируется культурная травма и культурная память. Исследователь Вероника Пехе, в частности, полагает, что идеалистический общественный посыл августа 1968 г. -важный чешский культурный символ - не коррелирует с сегодняшним прагматическим дискурсом (Pehe 2018). Фрагментацию травматического дискурса можно наблюдать в устных нарративах информантов, если предположить за дискурсивные узловые точки четыре аспекта культурной травмы, выявленных социологом Джеффри Александером (Alexander 2012: 17-19). 1. Характер боли (the nature of the pain) проявляется, например, в политическом дискурсе (Нельзя быть нейтральным, если в правительстве сидят коммунисты. Вы должно быть слышали, что на предыдущих выборах они получили 7 или 10%19, - энергично говорит K., 23-летняя студентка из города Бржецлав), который является проекцией травматического опыта 1968 г. Более яркий пример подобной проекции - «компарация» 1968 г. и Крымского кризиса 2014 г., Чехословакия и Украина в качестве жертв (Я уверен, что мы должны её помнить [Пражскую весну], потому что подобная [ситуация] может повториться. Взгляните, например, на Украину20). J., молодой таксист звучит очень уверенно и, судя по всему, цитирует чешское СМИ; после 2014 г. параллель между чехословацким и украинским опытом - очень распространённый паттерн, в том числе и в чешском публичном дискурсе (Andelova 2018). Также можно выделить исторический дискурс (Всё же очевидно, это была оккупация и всё21, - спокойно и холодно произносит информант № 8, 20-летний студент, смотрит мне прямо в глаза, не отводя взгляда и не моргая) и взаимодействие внутри семейного пространства (Для меня Пражская весна - это личный опыт. Из-за этого у нас в семье был конфликт поколений22). 2. Природа жертвы (the nature of the victim) может быть самой разной. Информант № 11 утверждает, что вся нация является жертвой (Я имею в виду, что это действительно поменяло нашу национальную историю23). Информант № 10, совсем молодой парень, однако проявляющий интерес к истории Чехии, подчёркивает не-персональный характер травмы и проявляет определенную апатию (Разумеется, по идее, 1968 г. должен быть национальной травмой, но признаться честно, лично меня это не касается14). 3. Отношение между жертвой травмы и остальной частью общества (the relationship between the trauma victim and the wider audience) имеет ярко выраженный генерационный подтекст. Например, информант № 1 выделяет именно молодое поколение как не-травмированную часть чешского общества (Думаю, что это не такая уж и травма, как Вы хотите её видеть, потому что кажется, что молодое поколение ничего об этом не знает15). Опять появляется паттерн неосведомлённости и незаинтересованности поколения пост-1989 г. в коммунистическом прошлом, который представляется усвоенным и осознанным. Информант № 7, 20-летний студент, который также представился как внук бывшего политического заключённого, утверждает: [Вижу, что тебе не сложно говорить о Пражской весне. Это вообще проблема или нет?] Разумеется, об этом очень трудно говорить, даже для меня. Не говоря уже о моих сверстниках. Главная проблема -невежество26. После ряда уточняющих вопросов он делает неутешительный обобщающий вывод: Чехи вообще ленивы в плане менталитета как в политике, так и в истории. Наверное, это из-за нашего прошлого. Я имею в виду, то, что мы были под австро-венграми, потом под Советами, оставило свой след11. Неспособность рассуждать о прошлом - характерная черта не только устных нарративов многих информантов, но и публичного дискурса; Франсуаза Майер ещё в 1004 г. отмечала в разговорах о коммунистическом прошлом чехи довольствуются намёками и молчанием (Mayer 1004: 10, 11). 4. Возложение моральной ответственной (the attribution of moral responsibility) - важный компонент культурной травмы, основанной на амбивалентной паре жертва-преступник (Ассман 1014: 14). В этом случае можно выделить три дискурса: вина СССР как агрессора (Я считаю, что это вина советской международной политики18) - типичный паттерн «чешское» - жертва / «советское» - агрессор, важный для конструирования национальной идентичности (ср.: Holy 1996). Потом вина чешского правительства как провокатора (Это может быть ошибка Дубчека, который не договорился с Брежневым и начал реформацию слишком рано19, - утверждает D., свидетель 11 августа из города Либе-рец) и вина чешского народа, сделавших «неправильный» выбор в 1946-1948 гг. (Чехи искренне проголосовали за коммунистическую партию30, - с едва скрываемым сожалением резюмирует An., 37-летняя женщина из Карловых Вар). Очевидно, что в основе нарративов лежат отголоски публичных дискурсов, которые, впрочем, неспособны объяснять и ре-интерпретировать коммунистическое прошлое. Любопытно провести параллель с важной частью публичного дискурса о «Пражской весне», представленной музеем коммунизма в Праге, сам факт существования которого демонстрирует отсутствие дискурсивного консенсуса: значимый мемориальный и коммеморативный институт не является государственной инициативой и финансируется американским предпринимателем (Трёбст 2011: 149). Многие тезисы, заявленные на стендах постоянной выставки музея, перекликаются с нарративами информантов, например, вина чешского народа: «Наивность и некомпетентность чешской буржуазии означало победу для коммунистов в Чехословакии»31. Этот публичный дискурс, описывающий коммунистический период истории Чехии такими семантическими точками, как, например, «дик- 32 33 34 35 татура» , «было продиктовано» , «ужасный» или «неэффективный» и внешне представляющий собой законченную и бескомпромиссную смысловую систему, содержит в себе имплицитное противоречие. На многих стендах встречается слово, которое является важнейшей дискурсивной узловой точкой - «парадокс» / «парадоксально»36 - показывающей неспособность реинтерпретировать коммунистическое прошлое. Подобная структура (два смысловых противоречия по логике дискурса в одном предложении, которые никак не объясняются) встречается довольно часто, например: «Таким образом, эти два предложения возвестили о коммунистической диктатуре, которая продлится 40 лет, без единого выстрела, но, парадоксальным образом, при большой народной поддержке»37. Юмор, часто появляющийся как дискурсивная черта, прекрасно отображает травму (см.: Garrick 2006), а точнее, реакцию на травмирующий опыт. Параллельно с этим, по логике дискурса, он работает как семантический нивелир коммунистических символов: Люди не были в восторге от памятника [речь идёт о памятнике Сталину в Праге, демонтирован в 1962 г.] и в шутку называли его 'очередью за мясом '38. Впрочем, юмористическое высказывание, приписанное У. Черчиллю, вызывает сомнения в достоверности: Если вы поставите коммунистов управлять пустыней Сахарой, то через пять лет там будет нехватка песка39. Это (не)вольное искажение ради эмоционального усиления может быть интерпретировано как стратегия вытеснения или отрицания, движимая паттерном вины, который приобретает в нарративах весьма персонализированный характер. Возвращаясь к тезису о трёх пространствах травмы (публичное, приватное, персональное), нужно сказать, что Пражская весна, изначально заявленная как культурная травма, не принадлежит ни к одному из этих измерений, а точнее, не артикулируется ни в одном из них в полной мере. С похожей проблемой, но в контексте памяти сталкивается антрополог Нилима Джичандран во время полевой работы в Кочине, Республика Индия: такой тип воспоминаний нельзя полностью отнести к культурной, политической, социальной или любой другой памяти (Jeychandran 2016: 116). Попытка реинтерпретации, наблюдаемая в нарративах, чаще всего персонифицируется, культурная травма пытается превратиться в персональную (т.е. модель Алейды Ассман переворачивается), движется в сторону экстра-дискурсивного (т.е. на грани дискурса) вследствие нехватки социально-культурных медиаторов и отсутствия условно единого дискурса. 1968 г. в представлениях молодого поколения находится между аффектом (личная травма) и дискурсом (культурная травма). Вопрос о том, забывается или игнорируется Пражская весна, представляется разумным, но некорректным: небольшие локальные социальные практики внутри семейного круга имеют место, но, тем не менее, этого недостаточно для конструирования культурной травмы. Семья становится чуть ли не единственным источником передачи памяти (медиатором), для многих информантов - первым40, но и самостоятельным источником травмы. Такой тип травмы находится в лиминальной позиции, всегда где-то между и обладает собственной особой динамикой. В этом контексте показательно то, что президент Чешской республики Милош Земан проигнорировал мемориальные и коммеморативные практики в августе 2018 г. (см.: Andelova 2018). Я предлагаю обозначить этот тип как травма-промеж (trauma in-between) - это травма, «зажатая» между аффектом и дискурсом, обладающая своеобразной динамикой, которая проявляется при кризисе культурной памяти.

Ключевые слова

Пражская весна, 1968 г, культурная травма, аффект, дискурс-анализ, память, объектные отношения, Prague Spring, 1968, cultural trauma, affect, discourse analysis, memory, object relations

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Бочков Дмитрий АндреевичМосковский государственный университет им. М. В. Ломоносоватудент кафедры этнологии исторического факультетаbochkoff12@yandex.ru
Всего: 1

Ссылки

Ассман А. Длинная тень прошлого: мемориальная культура и политика. Перевод Бориса Хлебникова. М.: Новое литературное обозрение, 2014
Карут К. Травма, время, история. Перевод Елены Трубиной // Травма: пункты / ред. С. Ушакин, Е. Трубина. М.: Новое литературное обозрение, 2009
Трёбст С. 'Какой такой ковёр?' Культура памяти в посткоммунистических обществах Восточной Европы: попытка общего описания и категоризации // Империя и нация в зеркале исторической памяти: сб. ст. М.: Новое издательство, 2011. С. 142-180
Ушакин С. «Нам этой болью дышать?» О травме, памяти и сообществах // Травма: пункты / ред. Сергей Ушакин, Елена Трубина. М.: Новое литературное обозрение, 2009
Эткинд А. Кривое горе: память о непогребенных. М.: Новое литературное обозрение, 2018
Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. М.: Новое литературное обозрение, 2014
Aarons V., Berger A. Third-Generation Holocaust Representation: Trauma, History and Memory. Evanston: Northwestern University Press, 2017
Alexander J. Trauma: A Social Theory. Cambridge: Polity Press, 2012
Andelova K. The Sound of Silence: How Czechs Commemorated the 50th Anniversary of the Prague Spring. 2018. URL: http://www.cultures-of-history.uni-jena.de/debates/czech/the-sound-of-silence-how-czechs-commemorated-the-50th-anniversary-of-the-prague-spring (дата обращения: 04.04.2019)
Bernard R. Research Methods in Anthropology: Qualitative and Quantitative Approaches. Lanham: AltaMira Press, 2006
Duranti A. The Anthropology of Intentions. Language in a World of Others. Cambridge: Cambridge University Press, 2015
Eyal G. Identity and trauma: Two forms of the will to memory // History & Memory. 2004. № 16 (1). P. 5-36. D0I:10.2979/HIS.2004.16.1.5
Felman Sh., Laub D. Testimony: Crisis of Witnessing in Literature, Psychoanalysis and History. New York: Routledge, 1992
Freud S. Beyond the Pleasure Principle. New York: Penguin Books, 2003
Garrick J. The Humor of Trauma Survivors: Its Application in a Therapeutic Milieu // Journal of Aggression, Maltreatment & Trauma. 2006. Vol. 12, is. (1-2). P. 169-182. DOI: 10.1300/J146v12n01_09 Heimann P. Notes on the Theory of the Life and Death Instincts // Developments in Psychoanalysis / ed. by Joan Riviere. London: Karnac Books, 2002
Hinton D., Good B. The Culturally Sensitive Assessment of Trauma: Eleven Analytic Perspectives, a Typology of Errors, and the Multiplex Models of Distress Generation in Culture and PTSD: Trauma in global and historical perspective / ed. by D. Hinton, B. Good. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2016
Holy L. The Little Czech and the Great Czech Nation: National Identity and the Post-Communist Transformation of Society. Cambridge: Cambridge University Press, 1996
Jeychandran N. Marginalized Narratives: Memory Work at African Shrines in Kochi, India // Excavating Memory: Sites of Remembering and Forgetting / ed. by Maria Teresia Starz-mann, John R. Roby. Gainesville: University Press of Florida, 2016
Kann R., Zdenek D. The People of the Eastern Habsburg Land, 1526-1918. Seattle; London: University of Washington Press, 1984
Klein M. Notes on Some Schizoid Mechanisms // Developments in Psychoanalysis / ed. by Joan Riviere. London: Karnac Books, 2002
Kundera M. The Tragedy of Central Europe // The New York Review of Books. 1984. № 31 (7)
Laclau E., Mouffe C. Hegemony and Socialist Strategy: Towards a Radical Democratic Politics. London: Verso, 2001
Mayer F. Les Tcheques et leur communism: Memoire et identites politiques. Paris: EHESS, 2004
Pehe V. Remembering 1968 in Czech Republic: Living Trauma and Forgotten Ideals. 2018. URL: https://zeitgeschichte-online.de/beitraege-thema/remembering-1968-czech-republic (дата обращения: 05.04.2019)
Rampton B. Linguistic ethnography, interactional sociolinguistics and the study of identities. 2007. URL: https://www.kcl.ac.uk/ecs/research/research-centres/ldc/publications/wor-kingpapers/the-papers/43.pdf (дата обращения: 09.04.2019)
Riviere J. On the Genesis of Psychical Conflict in Earliest Infancy // Developments in Psychoanalysis / ed. by Joan Riviere. London: Karnac Books, 2002
Schwab G. Haunting Legacies: Violent Histories and Transgenerational Trauma. New York: Columbia University Press, 2010
 It's very personal, или I don't really care: Пражская весна между аффектом и дискурсом | Сибирские исторические исследования. 2020. № 1. DOI: 10.17223/2312461X/27/10

It's very personal, или I don't really care: Пражская весна между аффектом и дискурсом | Сибирские исторические исследования. 2020. № 1. DOI: 10.17223/2312461X/27/10