«Речной трактир»: еще раз на тему «Бунин и символисты» | Сибирский филологический журнал. 2013. № 3.

«Речной трактир»: еще раз на тему «Бунин и символисты»

Статья посвящена рассказу И.А. Бунина «Речной трактир». Историософские коды прочитываются в главном и периферийном сюжетах рассказа, поэтика которого полемически проецируется на «модернистскую» (Брюсов, символисты) и «религиозно-моралистическую» (Ф.М. Достоевский) линии русской классики, интенсивно рефлектируемые поздним Буниным.

«The River Tavern»: Once again on the topic of «Bunin and the Symbolists».pdf Панэротизм «Темных аллей» знаменовал собой запоздалое вторжение Буни-на на «территорию противника» – символистов, с самого своего появления на ли-тературной сцене зарезервировавших за собой тему эроса и превративших ее в сложный конгломерат философии, психологи и физиологии [Матич, 2008]. Ис-следователь поздней прозы писателя справедливо подчеркивает, что «поглощен-ность проблемами любви и пола у Бунина общая с философами, литераторами, художниками серебряного века» [Штерн, 1997, с. 70]. В глазах создателя «Темных аллей» важнейшее место среди модернистских экспериментов на тему «роковой» любви занимали произведения Брюсова. Не случайно, что на закате двадцатилетних драматических отношений с мэтром рус-ского символизма, в конце 1917 – начале 1918 гг., именно о его стихах Бунин пи-шет пространную ругательную рецензию, состоящую из «саркастических ком-ментариев», «язвительных подчеркиваний», призванных дискредитировать Брю-сова-пропагандиста «“демонической” изысканности» и приверженца саморекла-мы. В числе прочего, критик «обрушивается на брюсовскую эротику, на излюб-ленное им сочетание мотивов любовной страсти и смерти» [Переписка Бунина с В.Я. Брюсовым, 1976, с. 436]. В выборе объекта для публицистического развенчания и практиковавшегося им в поздние годы литературного «переписывания» предшественников [Лотман, 1997; Марченко, 2010] Бунин весьма точен. Не раз отмечено, что еще до появле-ния сложных эстетик зрелого символизма, сделавшегося, по слову Андрея Белого, целостным «миропониманием», центральным пунктом «декадентства» 1890-х гг. был именно эротический жизнетворческий эксперимент, порой неотделимый от сопровождающего его текста – тоже далекого от общепринятых литературных конвенций и представляющего собой сплав дневника и сюжетной прозы, который к тому же часто оставался в архиве писателя. Именно такая участь была уготована ранней брюсовской повести «Декадент», написанной в ноябре 1894 г. и отразив-шей первое серьезное любовное увлечение молодого поэта [Богомолов, 2010]. В этой жизненно-литературной и отчасти мистической истории (ее участники устраивали спиритические сеансы) с 25-летней Е.А. Масловой будущий лидер русских символистов апробировал ключевые слагаемые впоследствии неодно-кратно воспроизведенного в лирике и опробованного в повседневности любовно-го сюжета. Его стержнем было «моментальное покорение женщины, свидетельст-вующее о силе воздействия личности», следующее за этим соревнование «в силе переживания, воздействия друг на друга, страстности», а также непременное «стремление сохранять “холод тайны, когда огонь кипит в крови”» [Там же, с. 126]. В сюжете повести автобиографический герой смело соединяет литературный и житейский планы, безжалостно рассуждая: «Я подумывал о том, какая роскош-ная развязка была бы у моего романа, если б Нина вдруг умерла. Мне было бы тяжело, но как красиво кончилось бы и сколько замечательных элегий создал бы я» [Там же, с. 150]. При известии о смерти возлюбленной (реальная Е.А. Мас-лова внезапно умерла от оспы) герой тщательно следит за тем, чтобы его внут-ренний «демонический» лед не был растоплен обрушившимся горем: «Одно вре-мя я думал упасть в обморок, но побоялся, что не сумею и выйдет глупо». «Я де-лал вид, что двигаюсь машинально» и т.д. [Там же, с. 155]. Таким образом, созна-тельно уподобившийся инкубу, «мужскому демону» [Богомолов, 1996, с. 300 и сл.], автор-герой демонстрировал своей потенциальной публике хладно-кровный эротический эксперимент, в котором рационализм и страсть, взаимно высвечивая свои противоположности, стремились к той метафизической высоте, где, по мысли Брюсова, на равных сосуществовало множество альтернативных «истин» 1 . 1 Об этом мотиве брюсовской лирики и его корнях в стратегии университетского об-разования, которой Брюсов придерживался, см. специально: [Богомолов, 2010а, с. 191–194]. 2 Об образе «роковой женщины», его истоках в русской и европейской культуре см.: [Ханзен-Лёве, 1999, с. 343–345]. 3 М.С. Штерн указала, в частности, на характерно «достоевский» сюжет об обижен-ных детях («Красавица», «Дурочка») [Штерн, 1997, с. 24–25]. Ввиду всё возрастающей Противостоя в наборе символистских жизнестроительных стратегий анало-гичной по сути, но иной по ролям участников, доктрине любви к femme fatale 2 , этот «брюсовский» сюжет оказался по истечении многих лет неожиданно привле-кательным для Бунина, работавшего над «Темными аллеями». В чем заключались причины этого интереса, и какие интертекстуальные переклички в рассказах про-заического цикла он позволяет обнаружить? Подобно тому, как часто появлявшаяся в стихах символистов «роковая жен-щина» отсылала читателя к романам Достоевского [Ханзен-Леве, 1999, с. 345], некоторые сюжеты «Темных аллей» также ориентированы на этого писателя, главного в словесности XIX века «раздражителя» Бунина 3 . В этой перспективе литературы на тему «Бунин и Достоевский» отметим здесь только одну недавнюю работу, в которой дана подробная историография проблемы: [Риникер, 2008]. 1 Обсуждение соответствий слова героя и позиции автора в этом рассказе см.: [Рини-кер, 2008, с. 197–198]. 2 Впрочем, самого Достоевского Бунин упоминает здесь вполне сочувственно. пристальное внимание должно быть уделено рассказу «Речной трактир», в кото-ром любовная тема подвержена двойной кодировке – Брюсовым и Достоевским. Как точно подметил Ю.М. Лотман, одна из причин заинтересованно-личной антипатии Бунина к создателю великого романного пятикнижия заключалась в ревностном отстаивании своего первенства в освещении темы «иррациональных страстей, любви-ненависти, трагического иллогизма страсти» [Лотман, 1997, с. 730]. Объективно (впрочем, далеко не во всём) предшествуя здесь модернистам, Достоевский ретроспективно воспринимался Буниным как фигура, неотличимая от «декадентов» рубежа веков. Вложенные в уста убийцы Соколовича («Петли-стые уши», 1916) слова о Достоевском как об авторе, который «совал» «Христа во все свои бульварные романы» [Бунин, 1966, с. 391] 1 , являются убеждением само-го Бунина и позволяют увидеть механизм отождествления: «Христос», очевидно, считался моментом индивидуальной манеры романиста, проявлением его «фаль-шивой сентиментальности» [Лотман, 1997, с. 739–740], а вот «бульварность» его сочинений – качество, в полной мере распространявшееся на все модернистские литературные школы, обруганные Буниным в 1913 г. в речи на юбилее газеты «Русские ведомости» при помощи этого слова и его синонимов. Ср.: «мы еще не чувствуем … грани между печатным словом истинно литературным и так назы-ваемым бульварным»; «Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы … – и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовст-во, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый» [Бунин, 1988, с. 609; 612] 2 . В эпоху написания «Темных аллей» давно постулированная нерасторжимая связь между Достоевским и модернистами неизбежно должна была привести Бу-нина к конфликту с ними (точнее, – с их наследием) в пространстве любовной сюжетики. Рассказ «Речной трактир» позволяет реконструировать этот процесс ревнивого переиначивания ставших уже классическими литературных мотивов и житейских историй эпохи модернизма. Повествование открывается сюжетом, играющим, на первый взгляд, весьма периферийную роль. Дело происходит вес-ной в известном ресторане «Прага» на Арбате, историю рассказывает молчащему писателю его знакомый, доктор. Тут еще вот что – некоторые воспоминания. Перед вами заходил сюда поэт Брю-сов с какой-то худенькой, маленькой девицей, похожей на бедную курсисточку, что-то четко, резко и гневно выкрикивал своим картавым, в нос лающим голосом метрдотелю, подбежавшему к нему, видимо, с извинениями за отсутствие свободных мест, – место, должно быть, было заказано по телефону, но не оставлено, – потом надменно удалился. Кроме того, и наслышан о нем достаточно, о его романах, между прочим, так что испытал некоторую жалость к этой, несомненно, очередной его поклоннице и жертве. Трогательна была она ужасно, растерянно и восторженно глядела то на этот, верно, со-всем непривычный ей ресторанный блеск, то на него, пока он скандировал свой лай, демонически играя черными глазами и ресницами [Бунин, 1966б, с. 177]. Рассказчик (доктор), как часто бывает у Бунина, щедро наделен автобиогра-фическими чертами (см.: [Капинос, 2010, с. 132–143]), это подталкивает к тому, чтобы вспомнить реальные отношения Бунина и Брюсова, отличавшиеся напря-женным вниманием друг к другу и взаимным неприятием. Напечатав стихотвор-ный сборник «Листопад» (1901) в «Скорпионе» у Брюсова [см. об этом: Классик без ретуши, 2010, с. 47–59], Бунин резко разошелся с символистами, «не возымев никакой охоты играть с … новыми сотоварищами в аргонавтов, в демонов, в ма-гов и нести высокопарный вздор» [Бунин, 1967, с. 263–264]. Но в 1910-м году, как указывает С.Н. Морозов, отношения между ними возобновились в связи с редак-тированием Брюсовым литературного отдела «Русской мысли», а затем связь ме-жду поэтами вновь угасла [см.: Морозов, 2002, с. 59]. В хранящейся в орловском архиве и упомянутой выше незавершенной статье о Брюсове Бунин «пытается дать совершенно развенчивающую характеристику творчества поэта… Цитируя более семидесяти стихотворений В.Я. Брюсова, Бунин сопровождает их отдель-ными подчеркиваниями и своими острыми критическими комментариями, тем самым давая понять читателю, что творчество поэта насыщено претенциозно-стью… “И причем тут маг, волхв, как не раз называл себя Брюсов, – писал Бу-нин, – и как повторяют за ним поклонники. У Брюсова была дурная молодость, дурные вкусы, он делал себе карьеру, бравируя бессмыслицами, вроде фиолето-вых рук на эмалевой стене, и просто пошлостями, но это было бы еще полбеды, беда в том, что он мало менялся с годами”» [Морозов, 2002, с. 60]. Уже в эмиграции, в писательской среде будут много, с отчаяньем и сожале-нием говорить об отношении символистов (прежде всего Блока и Брюсова) к ре-волюции. В.Н. Бунина в дневнике от 1/14 августа 1921 года так передает одну из характерных реплик З.Н. Гиппиус: Пришло известие о смерти Блока… Вчера мы с Яном расспрашивали З.Н. о Блоке, об его личной жизни. Она была хорошо с ним знакома. Сойтись с Блоком было очень трудно. Говорить с ним надо было намеками. З.Н. стихи Блока любит, но не все… Я спросила о последней встрече с ним. Она была в трамвае. Блок поклонился ей и спросил: “Вы подадите мне руку?” – “Лично, да, но общественно между нами все кон-чено”. Он спросил: “Вы собираетесь уезжать?” Она: “Да, ведь выбора нет: или нужно идти туда, где вы бываете, или умирать”. Блок: “Ну, умереть везде можно”» [Бу-нин И.А., Бунина В.Н., 1981, с. 52–53]. Отзывы об оставшемся в Москве Брюсове, были еще острее, скорее всего, многие эмигранты спрашивали себя: «Как и почему он сделался коммунистом?» С этого вопроса: «Как и почему он сделался коммунистом?» [Ходасевич, 1997, с. 35] – начинается финальная часть статьи Ходасевича о Брюсове, речь об этом очерке и пойдет далее. Но в Одессе, в 1918 г., давая интервью сотруднику «Одес-ского листка», Бунин выскажется еще довольно мягко: «Зря пустили слух о том, будто Валерий Брюсов пошел к большевикам. Он работает еще с дней Вр правительства в комиссии по регистрации печати, остается в ней и поныне. Ему приходится, правда, работать с комиссаром Подбельским, к кото-рому крайне резко относится вся печать, и даже иногда заменяет его, но все же говорить о большевизме Брюсова не приходится» [Бунин, 1998, с. 21]. В периферийном эпизоде «Речного трактира» мы имеем образец художест-венной рефлексии Бунина на темы символизма. Примечательно, что Бунин остав-ляет возможность довольно точной датировки московского эпизода в «Речном трактире»: «Пообедали вместе, порядочно выпив водки и кахетинского, разгова-ривая о недавно созванной Государственной думе, спросили кофе…» [Бунин, 1966б, с. 176]. Видимо, речь идет о IV созыве Государственной думы, тогда все происходящее относится к весне 1913 года (в четвертый раз Дума была созвана в ноябре 1912). Упоминание о Государственной думе поддерживает «историче-скую» линию «Темных аллей», книги, которая запечатлела судьбу поколения, расцвет которого был прерван революцией. В «Чистом понедельнике» далеко не случайно в ряд древних русских церквей и монастырей вписывается Марфо-Мариинская обитель, открытая в 1909 г., за 8 лет до революции, а здесь, в «Реч-ном трактире», говорится не просто об очередном, а о последнем созыве Государ-ственной думы, прекратившей свою работу в феврале 1917-го. Если от большой истории перейти к обзору частных событий, то вспомина-ется, что к 1913 г. относится финал трагической любви к Брюсову Надежды Льво-вой. В конце ноября информация о смерти Львовой просочилась на страницы мо-сковской газеты «Русское слово» [Лавров, 2007, с. 199] и, вероятно, не укрылась от внимания Бунина. Однако еще ярче, под знаком русского символистского рет-ро, сюжет любви Львовой и Брюсова открывается в очерке Ходасевича «Брюсов», опубликованном в XXIII кн. «Современных записок» за 1925 г., и, несомненно, читанном Буниным. О том, что Бунин хорошо помнил очерк Ходасевича, свидетельствует не-большой этюд Бунина о Брюсове, включенный в «Заметки», появившиеся в «По-следних новостях» за 19 сентября 1929 г. В некоторых мотивах этот текст повто-ряет очерк Ходасевича: и Бунин, и Ходасевич обращают внимание на купеческие корни Брюсова, подробно и описывают дом на Цветном бульваре, полученный Брюсовым в наследство от купца-деда. Бунин отмечает «азиатское» в облике по-эта («я увидел и впрямь еще очень молодого человека с довольно толстой и тугой гостинодворческой (и довольно азиатской) физиономией» [Бунин, 1998, с. 314]. Одна из черт Брюсова, запечатленная в воспоминаниях Бунина, перекочует в «Речной трактир» (см. ниже), причем манера речи Брюсова в публицистическом тексте описана еще выразительнее, чем в рассказе: «говорил этот гостинодворец очень изысканно, с отрывистой гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкооб-разный нос» [Там же]. (О семантике лая в связи с Брюсовым см. ниже). Возможно, замечание Ходасевича о Надежде Львовой как о курсистке («она училась в Моск-ве на курсах») превратится у Бунина в «Речном трактире» в «бедную курсисточ-ку». Возвращаясь к очерку Ходасевича, заметим, что его кульминацией является биография Надежды Львовой, тогда как в воспоминаниях Бунина о Львовой не говорится. Сама история и предыстория самоубийства описываются у Ходасевича очень кратко («Львова позвонила по телефону Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневи-чу… Шершеневич не мог пойти – у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне – меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась» [Ходасевич, 1997, с. 32]. Сцена похорон, напротив, детальна и эмфатична: Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители Нади, приехавшие из Серпухова, старые, маленькие, коренастые, он – в поношенной шинели с зелеными кантами, она – в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они, как были, под руку, стали обходить со-бравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали ру-ки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошел в сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их [Там же]. Спасти, вырвать девушку из гибельного для нее окружения – этот традици-онный сюжет, хорошо известный русской литературе по Достоевскому, Некрасо-ву, становится основой для периферийного (московского) и основного (волжско-го) сюжетов «Речного трактира». В символистской подсветке (а именно законам символистской культуры посвящен очерк Ходасевича «Брюсов» и парный ему в «Некрополе» «Конец Ренаты») сюжет о спасении героини получает новое зву-чание у Бунина. Отметим, что и самоубийство Нины Петровской, героини очерка Ходасевича «Конец Ренаты», не пройдет незамеченным и у Буниных: 24 и 26 февраля 1928 года В.Н. Бунина оставит в дневнике 2 записи, посвященные смерти и похоронам Нины Петровской [Бунин И.А., Бунина В.Н., 1981, с. 174]. На исходе 20-х и в 30-е годы, как и Ходасевич, Бунин видит и оценивает рус-ский символизм в ретроспекции и интересуется им не только как высокой поэти-ческой культурой, но и как (если прибегать к современным терминам) «субкуль-турой», соединяющей высокое и низкое, прославленное и безвестное, глобальный ход истории и частную биографию. Для Брюсова история взаимоотношений с Надеждой Львовой, начавшаяся с редактирования ее стихов, принесенных юной поэтессой в редакцию «Русской мысли» [см.: Лавров, 2007, с. 207], была не только жизненным, но и литератур-ным экспериментом. Результатом эксперимента стали «Стихи Нелли», написан-ные Брюсовым по следам сразу двух романов – с Надеждой Львовой и Еленой Сырейщиковой: обе возлюбленные становятся прообразом Нелли [см.: Лавров, 2007а, с. 163–167 и др.], их «женским» голосом говорит поэт. «Нелли» – так назы-валась новая литературная маска Брюсова, подобная придуманной Волошиным маске «Черубины де Габриак». Брюсов перевоплощался в героиню, осуществляя опыт лирического письма от женского лица. Однако жизненная, а не литератур-ная история Нади Львовой с настоящим, а не разыгранным самоубийством в фи-нале, подробно выписанная у Ходасевича и, как нам кажется, подразумеваемая у Бунина, становится одной из выразительных картин русского декаданса, охва-тившего страну накануне ее гибели. Еще один писатель, И. Эренбург, оставил свои мемуары о Надежде Львовой. В мемуарной книге «Люди, годы, жизнь» Львова выведена как первая любовь и романтическая корреспондентка автора: «Мы расстались в 1908 году… Два года спустя она начала писать стихи. Не знаю, при каких обстоятельствах она позна-комилась с Брюсовым. Осенью 1913 года вышли две книги: «Старая сказка» Н. Львовой и «Стихи Нелли» без имени автора… 24 ноября Надя покончила жизнь самоубийством… Брюсов часто говорил о самоубийстве, над одним из сво-их стихотворений он поставил тютчевские слова: “И кто в избытке ощущений, когда кипит и стынет кровь, не ведал ваших искушений – Самоубийство и Лю-бовь”. А Надя застрелилась» [Эренбург, 1961, с. 58–59]. Эпизод с Брюсовым позволяет заметить некоторые «наведения» на симво-лизм и в основной части «Речного трактира», где героиня тоже оставлена без имени, предстает незнакомкой, чья судьба, как и судьба «курсисточки», взывает к спасению. Через церковь и кабак, через два антитетических топоса спасения и греха проводит Бунин свою незнакомку. Старая церковь в волжском городе подробно описывается в рассказе, в безлюдной сводчатой полутемной церкви, в светлом облике героини, в том, как рассказчик преследует ее, пытается отгадать ее тайну, мучается чувством причастности к ее существованию – отдаленно опо-знаются черты блоковской Прекрасной Дамы. Появление в речном трактире таин-ственной незнакомки, совсем не вписывающейся в контекст кабацкой жизни, то-же отдаленно, намекает на блоковскую «Незнакомку» («По вечерам над рестора-нами…»). * * * Проекции безвестной героини «Речного трактира» на Надежду Львову и Не-знакомку из, соответственно, «брюсовского» и «блоковского» жизнестроительных сюжетов переплетены с целым пучком аллюзий к Достоевскому. Начнем с, каза-лось бы, незначительной детали, проницательно подмеченной Ю.М. Лотманом. Исследователь обратил внимание на частый у Бунина мотив болезненно-вожделенного наблюдения героем женской походки сзади, соотносящийся с фо-бией Подростка: «И вообще я не люблю женскую походку, если сзади смотреть» [Лотман, 1997, с. 740]. Из бунинских текстов Ю.М. Лотман выделил, прежде все-го, «Митину любовь» и «Красные фонари», в которых содержатся нужные учено-му примеры. Между тем рассказ «Речной трактир» дает еще более развернутую картину долгого и пристального наблюдения доктора за идущей впереди него красивой молодой незнакомкой. «И вот, что-то думая, случайно поднимаю я глаза и вижу: идет впереди меня скорым шагом очень стройная, изящная девушка в сером костюме…» [Бунин, 1966б, с. 177–178]. «Вижу и чувствую, что что-то мне в ней ужасно нравится, а кроме того, кажется несколько странным: почему и куда так спешит?» [Там же, с. 178]. Девушка заходит в церковь. «…А я опять за ней и, войдя, останавливаюсь у порога» [Бунин, 1966б, с. 178]. «В церкви пусто… …Уже сумрачно, только мерцает золото кованных с чудесной древней гру-бостью риз на образах алтарной стены, и она, на коленях, не сводит с них глаз. Тонкая талия, лира зада, каблучки уткнувшейся в пол легкой, изящной обуви…» [Там же]. Доктор наблюдает героиню в церкви, а в следующей сцене – встречает-ся с нею в том самом волжском трактире (упомянутая выше динамика художест-венного пространства по направлению «церковь – кабак» говорит сама за себя), в котором снова появляется девушка – на сей раз со спутником. Этот спутник – пародийная копия «демонического» Брюсова из начальной части повествования. Герой узнает в нем «промотавшегося помещика, пьяницу, развратника, бывшего гусарского поручика, выгнанного из полка» [Там же, с. 181], который к тому же оказывается «шулером, известным всему уезду и городу» [Там же]. Доктор оттал-кивает ухажера и пытается вразумить и, очевидно, вырвать из его рук девушку – жертву обмана. «Я посадил ее на скамью, одной рукой держа ее мокрую от слез, милую, тонкую девичью руку, другой обнимая за плечо. Она несвязно выговари-вала: “Нет, неправда, неправда, он хороший… он несчастный, но он добрый, ве-ликодушный, беззаботный…”» [Там же, с. 182]. Внушение оказалось тщетным. «Я молчал, – возражать было бесполезно» [Там же]. Приведенная пунктирная цепочка примеров является попурри из целого ряда мотивов романа Достоевского «Преступление и наказание». Сначала обратим внимание на биографию соблазнителя девушки. В деталях она повторяет жизнен-ный путь Аркадия Свидригайлова – дворянина, бывшего военного, служившего «два года в кавалерии» [Достоевский, 1989, с. 444], развратника, завсегдатая «клоак», шулера и пьяницы, часто находящегося «по старой полковой привычке своей, под влиянием Бахуса» [Там же, с. 33], как характеризует эту его склонность Пульхерия Александровна в письме к Раскольникову. Однако едва ли бунинский профанный и пародийный соблазнитель, сниженная копия Брюсова и самого Свидригайлова, посягает на новую Дуню Раскольникову. Решительным образом Бунин избавляет свой сюжет как от «диаволических» ассоциаций, восходящих к раннему символизму, так и от морализаторства и «фальшивой сентиментально-сти» Достоевского. Сюжет Дуни, проявившей жертвенность и твердость и потому (как в романах воспитания) получившей добродетельного жениха (Разумихина), очевидно неинтересен Бунину. «Спасительное преследование» и попытка доктора выручить девушку восходят к той сцене «Преступления и наказания», которая лишь предвосхищает появление Свидригайлова в фабуле романа. Речь идет о по-пытке Раскольникова спасти только что обманутую и совращенную 15-летнюю девицу, преследуемую очередным ухажером, которого он, уже зная из письма матери об обстоятельствах Дуниной жизни, называет «Свидригайлов». Этот пре-следователь (тридцатилетний хлыщ) именуется по имени главного злодея романа на основании двойничества – правила сюжетологии Достоевского, которое на данный момент развития сюжета уже заставило Раскольникова точно так же – символически и идеологически – отождествить свою сестру, согласившуюся на брак по расчету, с проституткой Соней Мармеладовой: «Знаете ли вы, Дунечка, что Сонечкин жребий ничем не сквернее жребия с господином Лужиным?» [Там же, с. 45]. Вся пластика эпизода, вплоть до кульминационной сцены на скамейке, впо-следствии была виртуозно воспроизведена БунинымВся пластика эпизода, вплоть до кульминационной сцены на скамейке, впо-следствии была виртуозно воспроизведена БунинымВся пластика эпизода, вплоть до кульминационной сцены на скамейке, впо-следствии была виртуозно воспроизведена БунинымВся пластика эпизода, вплоть до кульминационной сцены на скамейке, впо-следствии была виртуозно воспроизведена БунинымВся пластика эпизода, вплоть до кульминационной сцены на скамейке, впо-следствии была виртуозно воспроизведена Буниным 1 В отельном нью-йоркском издании рассказа, которое вышло в 1945 г. и было оформлено М.В. Добужинским, единственной иллюстрацией к «Речному трактиру» знако-вым образом оказалось изображение скамейки, стоящей под фонарем на уличной обочине провинциального русского города [Бунин, 1945, с. 14]. 2 Вариант текста «Петлистых ушей» уже содержал обработку Буниным «достоевско-го» сюжета о связи 15-летней девочки с «пожилым и женатым господином» [Риникер, 2008, с. 200]. У Бунина сцена на скамейке – финал объяснения женщины с доктором, ее мнимым «спасителем». В отличие от Достоевского не в преддверии, а после объ-яснения на скамейке героиня изображается идущей «неловко» «вкось по площа-ди» [Бунин, 1966б, с. 182] – слабый отголосок нетвердой походки 15-летней со-блазненной в «Преступлении и наказании». Кроме того, не исключено, что бу-нинская сцена двунаправлена в интертекстуальном отношении. Наряду с инвер-сией этического задания Раскольникова, она может метить в скамейку как «топос любви» лирики Брюсова, как уже говорилось, хорошо знакомой Бунину. Ср.: На станции мы поезд ожидали И выбрали заветную скамью, Где Леле я проговорил «люблю», Где мне «люблю» послышалось из дали («Осенний день», 1894) [Брюсов, 1973, с. 52]. Холодеет скамья, словно гроб. Знаю, знаю свой злой гороскоп! Ты ко мне прибежишь, проскользнешь, Вся дрожа, с беглой молнией взора. («Воспоминания о малюточке Коре», 1895) [Брюсов, 1973, с. 63] Недаром в отличие от высокого этоса Раскольникова объяснение доктора с девушкой у Бунина, в общем, амбивалентно. Когда герой провожал ее после разговора на скамье, уже «на площади», она «вдруг поцеловав мне руку, соскочи-ла и, не оглядываясь, неловко пошла вкось по площади». Ср. у Достоевского: «Пошла она скоро, но по-прежнему сильно шатаясь. Франт пошел за нею, но по другой аллее, не спуская с нее глаз» [Достоевский, 1989, с. 50]. Как известно, импульсом к созданию романа стала для Достоевского наблю-давшаяся им в 1863 г. сцена урока, который брала итальянская девочка в Турине. Компаньоном писателя тогда была А.П. Суслова, которой он сказал: «Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон гово-рит: “Истребить весь город”» [Там же, с. 523. Коммент.]. Как видим, зерном, из которого вырос замысел романа, была на первых порах не столько история соци-альной мести наполеонического гордеца Раскольникова, сколько порочная связь взрослого (зрелого, пожилого) человека с девочкой, то, что в достоевсковедении именуется «ставрогинским грехом» [Свинцов, 1995]. Возраст соблазнителя, есте-ственно, неважен, важна этическая экстремальность, ненормативность, непред-сказуемость такого деяния, его выключенность из присущего многим преступле-ниям социального контекста. «…Сорокалетний бесчестит десятилетнюю девоч-ку, – среда, что ль, его на это понудила?» [Достоевский, 1989, с. 242]. Вопрос Ра-зумихина поставлен предельно точно. Ответ на него автор романа искал, прежде всего, в религиозной сфере, что заставило его дискредитировать социальную уто-пию Раскольникова, превратив ее создателя в двойника женоубийцы и педофила Свидригайлова: «…Мы одного поля ягоды…» [Там же, с. 273]. Обидчиком 15-летней незнакомки, встреченной Раскольниковым, несомнен-но, являлся один из таких свидригайловых. Для того чтобы сформулировать эти-ческую программу, противоположную разврату («эх, разврат-то как ноне пошел!» [Там же, с. 50]), Достоевскому, как мы знаем, потребовался не один только роман «Преступление и наказание». Миссия Раскольникова в отношении девицы оче-видно неуспешна – прежде всего, потому, что он сам уже в своих мыслях убийца. Между тем автор ставит рядом с ним героя, который словно намекает на гряду-щее спасение. Это бесхитростный городовой, «народный тип» 1 , произнесший только что процитированную фразу о разврате, а также искренне воскликнувший: «Ах, стыд-то какой теперь завелся на свете, господи! Этакая немудреная, и уже пьяная!» [Там же]. Повторим: героиня уходит, сопровождаемая «франтом», на-званным Свидригайловым, и полицейским, ее, вероятно, истинным, «народным» спасителем. Этическое напряжение эпизода не только не снято, но даже усилено, а отсутствие внятной концовки проецирует его проблематику в последующие раз-делы романа. 1 О значении «гласа народа» и формах его выражения в «Преступлении и наказании» см.: [Назиров, 1982, с. 102–104]. 2 Ср. обильную полемическую цитацию «Преступления и наказания» в рассказе «Петлистые уши» [Риникер, 2008, с. 193–198]. Финал бунинского рассказа выдержан в нарочито «антидостоевском» духе 2 . Все описанные выше случаи мотивных перекличек нужны были именно затем, чтобы оттенить несогласие, концептуально продемонстрированное итоговой мыс-лью доктора. «А знаете, – сказал доктор, поглядев кругом, – я жалел потом, что, так сказать, спас ее. Были со мной и другие случаи в этом роде… А зачем, по-звольте спросить, я вмешивался? Не все ли равно, чем и как счастлив человек!» [Бунин, 1966б, с. 182]. Ход мышления Бунина в этом тексте аналогичен решению проблемы любви в программном рассказе «В ночном море» (1923), где в тщетных поисках в себе самих сочувствия к умершей общей возлюбленной два собеседни-ка сознают в конце концов, что эрос, с одной стороны, и человек, который прово-цировал когда-то страстное переживание этого эроса – с другой, суть реальности различные. «Знаете, что главное? Это то, что я никак не мог связать ее, умершую, с той другой, о которой я вам только что говорил» [Бунин, 1966а, с. 106]. «Та, другая, как вы выражаетесь, есть просто вы, ваше представление, ваши чувства, ну, словом, что-то ваше» [Бунин, 1966а, с. 106]. Важно, что именно «та, другая» вновь воскрешает пережитое, поэтому исходный тезис о равнодушии при извес-тии о смерти бывшей возлюбленной парадоксально рассекается на две части. «Та, другая, была совсем особо. И сказать, что я ровно ничего не почувствовал к той, другой – ложь. Так что я неточно говорил. Совсем не то и не так» [Там же]. Именно в процессе философско-дискурсивного «отслаивания» от стержневой те-мы любви «посторонних» ей явлений, своего рода «шумов» в канале связи с объ-ектом в его феноменологической «чистоте» (измены, брака, уязвленного самолю-бия, неудач в карьере, наконец, смерти), достигается концептуализация любви как таковой. В «Речном трактире» сомнение доктора (спасителя по самой своей про-фессии 1 Ряд черт внешнего облика героя (рыжие волосы, необыкновенная сила, способность «руками подковы ломать» [Бунин, 1966б, с. 182]) отсылают читателя к другому «иконно-му» бунинскому «спасителю» – Захару Воробьеву, вершащему поступки столь же благоде-тельные, сколь и бессмысленные. «Широта» и несомненная «народность» этого героя по-зволяют видеть в его образе ранний пример полемики с Достоевским. Отметим также еще один дальний отголосок образа доктора: неожиданные параллели ему обнаруживаются в портрете Соколовича, героя «Петлистых ушей», обладателя исполинской силы и изобра-женного с «желтоватой, довольно редкой американской опушкой под … нижней челю-стью» [Бунин, 1966, с. 387]. Характерным образом сходны соматика героев и обстановка, в которой их видит читатель: и Соколович, и Захар Воробьев нечувствительны к алкоголю, хотя долго описываются именно за столом с собутыльниками. В структуре «Речного трак-тира», таким образом, Бунин шифрует не только свои мало менявшиеся воззрения на Дос-тоевского, но также указывает на уже совершенные им подходы к осмыслению творчества предшественника. 2 О демонологической и эротической семантике образа собаки в народной и христи-анской культуре см.: [Успенский, 1996]. Коммуникативная ситуация, в которой Брюсова видит читатель «Речного трактира», – это брань: поэт зло выговаривает метрдотелю за отсутствие в «Праге» свободных мест. С точки зрения историко-культурного родства «лая» и матерной брани примечательно упоминание Буниным в «Воспоминаниях» выступлений Брюсова в революционные годы «в каком-то кабаке», где сидели «спекулянты, шулера, публичные девки», со стихами – в основном матерными, в которых все «заборные слова» произносились «полностью» [Бунин, 1950, с. 212]. Примечательна в этом контексте исклю-чительная связь матерных стихов самого Бунина с темами революции и большевизма: «…Только пародии с советским сюжетом активно используют нецензурные слова. В эмиг-рантском сюжете снижение создается другой, менее маркированной лексикой» [Неподцен- Но вернемся к образу Брюсова. Как кажется, именно последний персонаж христианской демонологии имплицирован Буниным в образ «черного мага» рус-ского символизма. В этом смысле если дискуссией с Достоевским отрицаются регулятивные функции этоса по отношению к эросу, то в полемике с Брюсовым оспаривается демонстративное пренебрежение этими функциями. Как это выгля-дело в структуре повествования, мы уже видели: гордому искусителю, элитарно-му поэту и столичному бонвивану Брюсову, появляющемуся в начале сюжета, эквивалентен провинциальный шулер и пьяница, фигурирующий в конце. Сам Брюсов подан в очевидной сатанистической перспективе. Например, его голос уподоблен собачьему лаю. «…Что-то четко, резко и гневно выкрикивал своим картавым, в нос лающим голосом…» [Бунин, 1966б, с. 177]; «скандировал свой лай, демонически играя черными глазами и ресницами» [Там же] 2 . Обратим внизурный Бунин, 2010, с. 484]. В длинном перечне общеизвестных «демонических» черт жизнетекста Брюсова его склонность к ругани подчеркивалась особо – в частности, Андре-ем Белым, именовавшим своего друга-врага «ругателем» [Переписка Брюсова с Андреем Белым, 1976, с. 381]. 1 Параллелизм «Праги» и трактира подчеркнут в первом варианте заглавия – «Ночной ресторан» [Бунин И.А., Бунина В.Н., 1982, с. 157]. 2 Близость лирической героини стихов самой Львовой образам тургеневских девушек и пушкинской Татьяны (конфликтная по отношению к антропологической концепции, раз-виваемой Брюсовым) была отмечена современниками поэтессы [Лавров, 2007а, с. 162]. мание на то, что предысторией появления Брюсова в «Праге» является знакомство с ним доктора в кружках знатоков русской церковной старины. Действительно, поэт-символист интересуется «старыми русскими иконами» [Бунин, 1966б, с. 177]. С нарратологической точки зрения перед нами тонкая сюжетная эквива-лентность: во времени текста образ Брюсова дрейфует по нисходящей – от «икон» к кабаку (нет сомнения, что столичная «Прага» и провинциальный трактир обра-зуют знаковую топографическую пару 1 ) – точно так же как героиня-жертва после церкви оказывается в аналогичном волжском заведении. Рядом с Брюсовым доктор видит девицу, похожую «на бедную курсисточку» [Там же]. Ср. у Достоевского о соблазненной девушке: «А пожалуй что из благо-родных будет, из бедных каких…» [Достоевский, 1989, с. 50]. Доктор испытывает «некоторую жалость к этой, несомненно, очередной его (Брюсова. – К.А., Е.К.) поклоннице и жертве» [Бунин, 1966б, с. 177], причем читателю предлагается про-длить ряд нацеленных на поэта «демонических» ассоциаций в сторону известной истории с Надеждой Львовой, а также, вероятно, – самих брюсовских стихов, в которых поза лирического героя могла конструироваться при помощи отсылок к «Демону» Лермонтова и в целом сюжету об искушении, положенному в основу поэмы. Ср.: Ангел бледный, легкокрылый, К нам опущенный на землю! Грез твоих я шепот милый Чутким слухом чутко внемлю Звезды ярки, как алмаза Грани, в тверди слишком синей. Скалы старого Кавказа Дремлют в царственной пустыне. Здесь, где Демон камень темный Огневой слезой прожег, – Ангел бледный! – гимн нескромный Я тебе не спеть не мог! («Ангел бледный», 1896, 1910) [Брюсов, 1973, с. 119] Именно в этом ключе развивался роман Брюсова с Надеждой Львовой. Без-относительно к каким-либо литературным подтекстам стратегию отношения к ней маститого поэта Львова чутко уловила. «И, как и Вы, в любви хочу быть “первой” и – единственной. А Вы хотели, чтобы я была одной из многих? Этого я не могу. И что Вы делали с моей любовью? Вы экспериментировали с ней, рассчи-тыва каждый шаг. Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь – спорт, а девочка, для кот она – все» [Лав-ров, 2007а, с. 159] 2 . Любопытно это спонтанное внедрение Львовой в свой эпи-столярный дискурс типично «достоевской» темы ребенка, ставшего жертвой рас-четливого, едва ли не лабораторног

Ключевые слова

И. Бунин, В. Брюсов, Н. Львова, Ф. Достоевский, главный сюжет, периферийный сюжет, историософия, I. Bunin, V. Bryusov, N. Lvova, F. Dostoyevsky, main plot, peripheral plot, historiosophy

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Анисимов Кирилл ВладиславовичСибирский федеральный университетkianisimov2009@yandex.ru
Капинос Елена ВладимировнаИнститут филологии СО РАНdzerv@mail.ru
Всего: 2

Ссылки

Богомолов Н. «Мы – два грозой зажженные ствола» // Антимир русской культуры: Язык, фольклор, литература: Сб. ст. / Сост. Н. Богомолов. М., 1996. С. 297–327.
Богомолов Н.А. Повесть Валерия Брюсова «Декадент» в контексте жизнетворческих исканий 1890-х годов // Богомолов Н.А. Вокруг «серебряного века». М., 2010. С. 119–164.
Богомолов Н. Университетские годы Валерия Брюсова: студенчество (1893–1899) // Богомолов Н.А. Вокруг «серебряного века». М., 2010а. С. 165–203.
Брюсов В.Я. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 1.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 11 т. Берлин, 1935. Т. 9.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966. Т. 4.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966а. Т. 5.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966б. Т. 7.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1988. Т. 6.
Бунин Ив. Речной трактир. Нью-Йорк, 1945.
Бунин И.А. Воспоминания. Париж, 1950.
Бунин И.А. Публицистика 1918 – 1953 годов. М., 1998.
Бунин И.А., Бунина В.Н. Устами Буниных / Под ред. М. Грин: В 3 т. Франкфурт-на-Майне, 1981. Т. 2.
Бунин И.А., Бунина В.Н. Устами Буниных / Под ред. М. Грин: В 3 т. Франкфурт-на-Майне, 1982. Т. 3.
Достоевский Ф.М. Собр. соч.: В 15 т. Л., 1989. Т. 5.
Достоевский Ф.М. Собр. соч.: В 15 т. СПб., 1994. Т. 10.
Капинос Е.В. «Некто Ивлев»: возвращающийся персонаж Бунина // Материалы к «Словарю сюжетов и мотивов русской литературы». Новосибирск, 2010. Вып. 9: Лирические и эпические сюжеты. С. 132–143.
Классик без ретуши: Литературный мир о творчестве И.А. Бунина: Критические отзывы, эссе, пародии (1890-е – 1950-е годы): Антология. М., 2010.
Лавров А.В. Вокруг гибели Надежды Львовой. Материалы из архива Валерия Брюсова // Лавров А.В. Русские символисты: Этюды и разыскания. М., 2007. С. 199–208 с.
Лавров А.В. «Новые стихи Нелли» – литературная мистификация Валерия Брюсова // Лавров А.В. Русские символисты: Этюды и разыскания. М., 2007а. С. 154–198.
Лотман Ю.М. Два устных рассказа Бунина (к проблеме «Бунин и Достоевский») // Лотман Ю.М. О русской литературе. СПб., 1997. С. 730–742.
Мароши В.В. Гоголевский субстрат карнавального подтекста в миниатюре И.А. Бунина «Канун» // Образы Италии в русской словесности / Ред. О.Б. Лебедева, Т.И. Печерская. Томск, 2011. С. 234–240.
Матич О. Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России. М., 2008.
Михайлов О.Н. Страстное слово // Бунин И.А. Публицистика 1918 – 1953 годов. М., 1998. С. 5–20.
Морозов С.Н. Бунин – литературный критик: Дисс. … канд. филол. наук. М., 2002.
Марченко Т.В. Переписать классику в эпоху модернизма: о поэтике и стиле рассказа Бунина «Натали» // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2010. Т. 69. № 2. С. 25–42.
Назиров Р.Г. Творческие принципы Ф.М. Достоевского. Саратов, 1982.
Неподцензурный Бунин. Стихотворные пародии конца 1940-х годов / Подг. текста, вступ. ст. и примеч. Е.Р. Пономарева // И.А. Бунин. Новые материалы. М., 2010. Вып. II. С. 479–500.
Переписка Бунина с В.Я. Брюсовым. 1895 – 1915. Вступ. ст. А.А. Нинова // Лит. наследство. М., 1973. Т. 84. Кн. 1. С. 421–470.
Переписка Брюсова с Андреем Белым / Вступ. ст. и публ. С.С. Гречишкина и А.В. Лаврова // Лит. наследство. М., 1976. Т. 85. С. 327–427.
Риникер Д. Подражание – пародия – интертекст: Достоевский в творчестве Бунина // Достоевский и русское зарубежье XX века. СПб., 2008. С. 170–211.
Свинцов В. Достоевский и ставрогинский грех // Вопр. литературы. 1995. Вып. II. С. 111–142.
Сливицкая О.В. «Повышенное чувство жизни»: мир Ивана Бунина. М., 2004.
Тихомиров Б.Н. «Лазарь! гряди вон». Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении: Книга-комментарий. СПб., 2005.
Успенский Б.А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Успенский Б.А. Избр. труды: в 2 т. М., 1996. Т. 2. С. 67–161.
Ханзен-Лёве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999.
Ходасевич В.Ф. Собр. соч.: В 4-х тт. М., 1997. Т. 4.
Штерн М.С. В поисках утраченной гармонии. Проза И.А. Бунина 1930 – 1940-х годов. Омск, 1997.
Эренбург И.Г. Люди, годы, жизнь: Книга первая и вторая. М., 1968.
 «Речной трактир»: еще раз на тему «Бунин и символисты» | Сибирский филологический журнал. 2013. № 3.

«Речной трактир»: еще раз на тему «Бунин и символисты» | Сибирский филологический журнал. 2013. № 3.