На материале дневников, писем и произведений Л.Н. Толсто-го, относящихся к кавказскому периоду его жизни, выявляются истоки образов Ф. Долохова и типологически связанных с ним героев, образую-щих «долоховскую» характерологическую линию в творчестве писателя.
Leo Tolstoy’s Caucasus: Oriental Roots and Textual Parallels of Dolokhov as a Character.pdf 18 августа1852 года на Кавказе молодой Толстой записал в дневнике: «Вот четыре правила, которыми руководствуются люди: 1) Жить для своего счастия. 2) Жить для своего счастия, делая как можно меньше зла другим. 3) Делать для других то, что желал бы, чтобы другие делали для меня. 4) Жить для счастия дру-гих. Целый день был на службе или с братом и офицерами. План романа начинает обозначаться» [Толстой, 1928–1958, т. 46, c. 139 ]. Именно здесь – в классическом для русской литературы хронотопе романтизма – впервые в творчестве Толстого появляется группа мотивов, обретающих потом свое завершение в образе Федора Долохова, чья характерологическая доминанта ярко отражает первое из правил: «жить для своего счастия». Данная запись в дневнике относится к периоду обду-мывания Толстым «Казаков» – произведения, которое в итоге стало толстовским манифестом анти-романтизма, попыткой рассказать правду о его Кавказе 1 . Одна-ко, романтической составляющей удалось вполне гармонично вписаться в неко-торые части толстовской художественной системы, в том числе, в рассматривае-мый нами образ. 1С. Лейтон охарактеризовала кавказское творчество Л. Толстого как «бунт против романтизма» [Layton, 1994, р. 233–252]. Федор Долохов в контексте всего творчества Л.Н. Толстого – образ яркий и неслучайный. Ключевыми слагаемыми его концептосферы являются мотивы отстраненности, отчужденности, инаковости, характерологически соотносящие тип Долохова с такими героями, как князь Андрей, Анна Каренина, Турбин-отец из «Двух гусаров», Хаджи Мурат, и другими толстовскими персонажами. Важная составляющая таких образов – многообразные мотивы, связанные с погранично-стью, пороговостью (которая, в свою очередь, логично соотносится с отчужден-ностью), особенно «пороговые» ситуации «поединка» с судьбой и случаем (кар-точная игра, дуэль, охота, отчаянные выходки), типологическая связь с мифопо-этическим образом собаки / волка как пограничным образом [Гевель, 2012, c. 8–18]. «Кавказский» период жизни и творчества писателя (момент тоже перелом-ный, «пороговый») послужил импульсом для раздумий над этими особенными чертами человеческой натуры. Кавказ и Восток вообще сыграли в становлении Толстого исключительно важную роль, литература на эту тему весьма обширна 1 ; именно там Толстой осознает себя писателем: «Помните добрая тетенька, что ко-гда-то вы посоветовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета – мои занятия, о которых я вам говорю – литературные» [Толстой, 1928–1958, т. 59, с. 119], – признается он 12 ноября 1851 г. в письме к Т.А. Ергольской из Тифлиса. 1В рамках работы над Полным собранием сочинений писателя Н.К. Гудзий и Н.Н. Гусев подробно исследовали взаимосвязь творчества Толстого с культурами Восто-ка. Э.Е. Зайденшнур посвятила несколько работ восточному фольклору в творчестве писа-теля [Зайденшнур,1960]. Существенный интерес представляет также работа А.И. Шифмана «Толстой и Восток», в которой обобщены сведения о взаимодействии Толстого с восточ-ными культурами [Шифман, 1971]. В книге Сьюзан Лейтон о русской литературной рецеп-ции Кавказа [Layton, 1994] содержится немало любопытных наблюдений о роли ориен-тальных мотивов в толстовском творчестве. Биографы Толстого В.А. Туниманов и А.М. Зверев также уделяют кавказскому периоду жизни и творчества писателя большое внимание [Зверев, Туниманов, 2007]. 2 У Лермонтова в «Герое нашего времени» Грушницкий комментирует эту особен-ность кавказского пространства в диалоге с княжной Мери: Грушницкий замечает: – И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? – говорила княжна – Что для меня Россия? – отвечал ее кавалер, – страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь – здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами… [Лермонтов, 1962, с. 415]. Далее в письмах к ней Толстой рассказывает о необычной дружбе, завязав-шейся на Кавказе между ним и его кунаком чеченцем Садо, который чудесным образом освобождает его от многочисленных карточных долгов (а до этого и сам Толстой спасает наивного Садо от офицеров-шулеров): «Наделать долгов в Рос-сии, приехать сюда и опять задолжать, меня это приводило в отчаяние. На молит-ве вечером я горячо молился, чтобы бог помог мне выйти из этого тяжелого по-ложения. Ложась спать, я думал: “ну как же возможно мне помочь? Ничего не может произойти такого, чтобы я смог уплатить долг”. Я представлял себе все неприятности по службе, которые мне предстоят в связи с этим… Сегодня утром я получаю письмо от Николеньки вместе с вашим и другими – он мне пишет: “На днях был у меня Садо, он выиграл у Кноринга твои векселя и привез их мне”» [Там же, с. 150–151]. Так, именно в рамках кавказского хронотопа впервые у Тол-стого появляется очень важный для Долохова и его характерологических двойни-ков мотив карточного выигрыша или проигрыша, меняющего ход жизни героя. Кавказ также бесповоротно меняет судьбу, открывает новые возможности 2 . Ро-мантическое, роковое появляется в кавказском тексте Толстого еще в ранних по-вестях: «Набег» (здесь возникает романтический образ офицера Розенкранца, ко-торый живет «по Марлинскому и Лермонтову» [Толстой, 1928–1958, т. 3, с. 22]), «Записки маркера» (воспроизведение самой ситуации карточной игры»). Свое дальнейшее развитие этот мотив получает в рассказе о спасении Турбиным-отцом молодого Ильина, проигравшего проезжему шулеру казенные деньги («Два гуса-ра»), и наконец, обретает законченный вид в истории о ссоре Николая Ростовым с Долоховым, произошедшей после карточной дуэли, играющей в сюжете обрат-ную – разрушительную – роль. Именно на Кавказе Толстой впервые задумывается о том, что потом станет романом «Война и мир»: «22 сентября. …Читал “Историю войны 13 года”. Только лентяй или ни на что не способный человек может говорить, что не нашел заня-тия. Составить истинную, правдивую историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь. Есть мало эпох в истории, столь поучительных, как эта, и столь мало обсуженных – обсуженных беспристрастно и верно, так, как мы обсуживаем теперь историю Египта и Рима. Богатство, свежесть источников и беспристрастие историческое, невиданное – совершенство. Перед тем, как я задумал писать, мне пришло в голову еще условие красоты, о котором и не думал, – резкость, ясность характеров» [Толстой, 1928–1958, т. 46, с. 141–142]. Чуть дальше в кавказских дневниках Толстого много написано о таком рез-ком, ясном характере, как Епифан Сехин: «2 октября. Любовался на Епишку… Особенный характер» [Толстой, 1928–1958, т. 4, с. 143]. То, что общение с ним было очень значимо для молодого Толстого, подтверждается и следующей запи-сью: «21 октября. Писал мало (? листа). Вообще был целый день не в духе; после обеда помешал Япишка. Но рассказы его удивительны. Очерки Кавказа: 4) Рас-сказы Япишки: а) об охоте, b) о старом житье казаков, с) о его похождениях в горах [Толстой, 1928–1958, т. 46, с. 146]. Некоторые детали образа Епишки впоследствии будут введены Толстым в структуру образа Долохова. В частности, это касается важных в контексте соци-альной маргинализации героя и приближения его к полюсу природы мотива охо-ты и повествовательных сближений героя с собакой. Например, показательна за-пись в дневнике писателя от 17–18 ноября 1853 г.: «Кто-то рассказал Епишке, что будто я отдал человека в солдаты за то, что он задушил мою собаку» [Там же, с. 202]. Такой же мотив встречается в черновых редакциях романа «Война и мир», где уже Долохов ставит жизнь собаки куда выше, чем жизнь солдата. В чернови-ках романа Долохов постоянно появляется в сопровождении собаки, в оконча-тельном же варианте сохраняется только отзыв о нем князя Андрея: «Убить злую собаку очень даже хорошо» [Толстой, 1928–1958, т. 10, с. 110], но звериный кон-текст образа остается в других определениях. О Епишке сказано: «Жил всю жизнь с собаками, ястребами и прирученным зверьем» [Туниманов, Зверев, 2007, с. 74]. «Собачья» тема созвучна также заметкам в дневнике Толстого от 21 марта 1852 г: «Приехал Султанов, в восторге от того, что получил собак. Замечательная и ори-гинальная личность. Ежели у него не было страсти к собакам, он был бы отъяв-ленный мерзавец. Эта страсть более всего согласуется с его натурой» [Толстой, 1928–1958, т. 46, с. 98]. Далее этот Султанов (отметим восточное происхождение самой фамилии) встречается в дневниках только в связи с упоминанием о соба-ках, а чуть позже Толстой добавляет: «Из собрания недостатков составляется ино-гда такой неуловимый, но чарующий характер, что он внушает любовь – тоже в известных лицах» [Там же, с. 122]. Ерошка из «Казаков» (прообразом которого стал Епишка – Епифан Сехин) также впервые появляется в тексте в сопровождении собаки, причем себя называ-ет «старым волком» [Толстой, 1928–1958, т. 4. с. 146]. Он тот самый «естествен-ный человек», искренне восхищавший молодого Толстого, всем своим существом соразмерный природе, а не людям: «Дядя Ерошка был огромного роста казак, с седою как лунь широко бородой и такими широкими плечами, что в лесу, где не с кем было сравнить его, он казался невысоким: так соразмерны были его сильные члены» [Там же, с. 24]. Есть в описании Ерошки и свойственная всем персонажам, созвучным Долохову (Яшвину, Турбину) громогласнасть: «крикнул он на собаку таким заливистым басом, что далеко в лесу отозвалось эхо», «обратился он к ка-закам без всякого усилия, но так громко, как будто кричал кому-нибудь на другую сторону реки» [Там же, с. 25], «звучный голос старика, раздавшийся в лесу и вниз по реке, вдруг уничтожил ночную тишину и таинственность, окружавшую казака. Как будто светлей и видней стало» [Там же, с. 35], что можно сопоставить с доло-ховскими характеристиками: «громко, звучно договорил Долохов» [Толстой, 1928–1958, т. 9, с. 141], «крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос» [Толстой, 1928–1958, т. 10, с. 357]. Связанность Долохова с восточной темой («на Кавказе был, а там бежал, и, говорят, у какого-то владетельного князя был министром в Персии, убил там бра-та шахова» [Там же, с. 325]), включенность его в жизнь Кавказа для Толстого крайне значима: ни он сам, ни герой «Казаков» Оленин (в некотором смысле по-вторяющий путь Толстого на Кавказе) гармонии с миром горцев и природы не достигают (хоть переворот внутри них и происходит). Поэтому романтические похождения Долохова, предполагающие свободное взаимодействие с Востоком и его людьми, – очень важная характеристика. Персия в этом контексте обретает несомненно ключевое значение: рассказ о Долохове ведется «на фоне» истории и культуры начала XIX в.: Толстому было прекрасно известно, что из Персии не вернулись Грибоедов и Печорин, Долохову же, по слухам, персидское предпри-ятие явно удалось. В «Хаджи Мурате», одном из последних «восточных» произведений Толсто-го, парадигма образа Долохова вновь актуализируется. «Впереди партера, в са-мой середине, облокотившись спиной к рампе, стоял Долохов с огромной, кверху зачесанной копной курчавых волос, в персидском костюме. Он стоял на самом виду театра, зная, то он обращает на себя внимание всей залы» [Там же, с. 325]. «В партере появилась заметная фигура хромого Хаджи-Мурата в чалме … об-ращая на себя внимание всех зрителей» [Толстой 1928–1958, т. 35, с. 48].Оба этих зеркальных эпизода явно демонстрируют инаковость образов, причем связана эта инаковость именно с Востоком. Действие в обоих случаях также не случайно происходит в театре: в образе Долохова ранних редакций «Войны и мира» теат-ральность подчеркивается неоднократно, но Долохов окончательного варианта, как и Хаджи Мурат, – чужд обрядовости театра, который для таких героев – кон-трастный фон. Характерные высказывания Долохова обращают нас к типу индивидуализма, обозначенного Толстым как «наполеонический»: «Я никого знать не хочу, кроме тех, кого люблю; но кого я люблю, того люблю так, что жизнь отдам, а остальных передавлю всех, коли станут на дороге» [Толстой, 1928–1958, т. 10, с. 43], «мне что нужно, я просить не стану, сам возьму» [Толстой, 1928–1958, т. 9, с. 148]. Главная идея «Войны и мир», по словам многих исследователей (например, В.Г. Одинокова [Одиноков, 1978]) – поражение всего такого индивидуализма. Мы видим поражение Наполеона, поражение всего ряда персонажей с ним связан-ных – Элен, Сперанского, Андрея (раннего периода), но не Долохова – он вне контекста семейного счастья «Войны и мира», он отчужден, он вообще внезапно исчезает со страниц романа и более там не появится – но он не поражен, и побе-дить его нечем. Долохов – выразитель индивидуалистической, романтической, «наполеонической философии», личного подвига, своего Тулона – и при этом он органично и естественно вписывается в жизнь. Разгадка этого противоречия, ско-рее всего, скрывается в звериности символического ореола Долохова (корнями своими уходящего в Кавказ, так впечатливший Толстого), и – соответственно – в органичности такого естественного индивидуализма.
Гевель О.Е. Федор Долохов: поэтика образа в романном контексте 1960-х годов // Универсалии Культуры. Красноярск, 2012. Вып. IV: Эстетическая и массовая коммуникация: вопросы теории и практики: монография / Под ред. Н.В. Ковтун, Е.Е. Анисимовой. С. 8–18.
Зайденшнур Э.Е. Фольклор народов Востока в творчестве Л.Н. Толстого // Яснопольский сборник: Статьи и материалы. Тула, 1960. С. 19–39.
Зверев А.М., Туниманов В.А. Лев Толстой. М., 2007.
Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени / Изд. подг. Б.М. Эйхенбаум и Э.Э. Найдич. М., 1962.
Одиноков В.Г. Поэтика романов Л.Н. Толстого. Новосибирск, 1978.
Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М., 1928–1958.
Шифман А.И. Лев Толстой и Восток. М., 1971.
Layton S. Russian Literature and Empire. Conquest of Caucasus from Pushkin to Tolstoy. Cambridge, 1994.