Человеческое и морское: притча о Гаутаме в рассказе И.А. Бунина «В ночном море» | Сибирский филологический журнал. 2014. № 1.

Человеческое и морское: притча о Гаутаме в рассказе И.А. Бунина «В ночном море»

Рассказ И.А. Бунина «В ночном море» представляет собой диалог двух героев, одна из реплик этого диалога содержит вставную притчу о Гаутаме. Притча резко выделяется на фоне основного повествования лаконичностью, орнаментальностью, восточными мотивами, рефреном. Вставная притча углубляет историю героев, смысл притчи мы интерпретируем как противостояние разных позиций: за и против отчуждения человека от мира. Полярные оппозиции (мир и человек, сознание и стихия, вечное и преходящее) играют важную роль в поэтике рассказа. Из литературных подтекстов рассказа «В ночном море» внимание в статье обращено на скрытый «чеховский подтекст» (открывающийся в контексте бунинской мемуарной книги о Чехове) и на неточно процитированную Буниным элегию А.С. Пушкина «Под небом голубым страны своей родной».

The human and the nocturnal: the parable about Gautama in the short story by I.A. Bunin «A Night at Sea».pdf Ключевым моментом в композиции рассказа И.А. Бунина «В ночном море» (1923) является притча о Гаутаме. Она не имеет непосредственного отношения к событиям рассказа, а совершенно неожиданно «вклинивается» в морской сюжет и сложным образом соотносится со всем повествованием. В эмигрантском твор-честве, особенно в «Темных аллеях», описания Лазурного берега чередуются с картинами Крыма, Кавказа, чередование «своего» и «чужого» усложняет мор-ской локус прозы Бунина. «В ночном море» - второй из пяти рассказов 1923 г., он создан в Грассе, то есть в тех краях, где у Бунина была возможность воочию лю-боваться Средиземным морем, но посвящен небольшому путешествию по морю Черному: на пароходе, следующем из Одессы в Феодосию с остановкой в Евпатории1, два немолодых героя, один из которых неизлечимо болен, вспоминают пору своей молодости. Поскольку за текстом обозначены время и место написания рас-сказа - «Приморские Альпы. 1923», то становится понятно, что эпизод, положен-ный в основу повествования, остался в далеком русском прошлом. Таким обра-зом, текст строится в дважды прошедшем времени: в невозвратном прошлом ге-роев и автора. 1 Евпатория не называется в тексте, но ее можно узнать по отмели у берега, пароход у Бунина стоит на рейде, там и происходит посадка. 2 Позже, в «Речном трактире», Бунин повторит какие-то детали рассказа «В ночном море». «Речной трактир» - это тоже длинная беседа врача и писателя, правда, рассказ ве-дется только от лица врача, только о его жизни, а собеседник молча слушает. 3 «Уже это парадоксально - анализ эмоций, которых нет» [Сливицкая, 1996, с. 288]. Элегический подтекст Каждый из персонажей по-своему примечателен, «очень прямой, с прямыми плечами» врач сдержан, скептичен, ироничен, писатель созерцателен и алеаторичен2, главенствует писатель: именно он уже сидит в кресле на палубе и наблюдает за происходящим, когда там только появляется «человек с прямыми плечами», именно писатель первым начинает разговор и превращает «жизненный случай», связывающий его с собеседником, в поэтическую историю о сверх-временной и сверхчеловеческой страсти, и, конечно же, на писателе лежит автор-ская тень. «Господин с прямыми плечами» - счастливый соперник писателя, ради него писатель когда-то был оставлен возлюбленной, но теперь, через двадцать три года («Осенью будет ровно двадцать три. Нам с вами это легко подсчитать. Почти чет-верть века» [Бунин, 1966, т. 5, с. 101]), ее уже нет в живых, так что повод для со-перничества исчез, а давние события пропущены сквозь средостение времени3. Герои говорят о любви в отсутствие ее объекта, разговор носит почти «теоретиче-ский», отвлеченный характер, образ мертвой возлюбленной придает тексту элеги-ческую тональность. В середине разговора писатель цитирует Пушкина, причем не вполне точно: «Из равнодушных уст я слышал смерти весть, / И равнодушно я внимал ей…» [Там же, с. 105] - вместо пушкинского «И равнодушно ей внимал я». Микроискажения поэтических цитат характерны для Бунина: в чужих цитатах, обильно приводимых в рассказах, Бунин часто меняет не ключевые, а периферий-ные слова или их местоположение в стихе, и от этого, во-первых, появляется ощущение целого пласта элегической лирики, которая проходит за текстом не в точном, а в несколько «подплывающием» виде, извлеченная из глубин поэтиче-ской культуры будто бы по памяти; во-вторых, известная цитата ближе «притяги-вается» к героям или автору, становится их словом, их сюжетом. В данном случае вместе с поэтической цитатой выступает не только элегический сюжет смерти возлюбленной, воспоминания, ставшего отдельным и самостоятельным, но еще и оппозиция своей / чужой страны: Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала... Увяла наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я: Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. ……………………………… Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Для бедной легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени. Как известно, элегия «Под небом голубым страны своей родной…» была на-писана Пушкиным под впечатлением о смерти Амалии Ризнич, и «голубое небо» Флоренции, родное для героини, было чужим для лирического героя, что углуб-ляло идею отдаленности героини и идею самостоятельности страсти, ее незави-симости от пространства и времени. Ни о каких чужих странах в рассказе Бунина речи не идет, два собеседника путешествуют по родной стране, но голубое флорентийское небо пушкинской элегии обостряет авторский план: не герои, а автор, находясь в Приморских Аль-пах, разлучен с тем миром, к которому он то и дело возвращается в своем творче-стве, и авторский план проецируется на героев: мы не знаем, что предстоит им в будущем, но точно знаем, что в «жизни» ни одного из них невозможно больше такое путешествие по Крыму в первом классе, поскольку в то время, когда созда-ется рассказ, в России уже не осталось больше тех людей, которые могли бы, сидя на палубе, спокойно беседовать о былом: о личных, а не об исторических потря-сениях. Кстати, В.Н. Бунина считала, что в основу «Ночного моря» была положе-на беседа Бунина с А.Н. Бибиковым, состоявшаяся еще в России сразу после смерти В.В. Пащенко в 1918 г.1. Как известно, В.В. Пащенко послужила одним из главных прототипов Лики в еще не написанном, но задуманном Буниным в 1920 г. романе «Жизнь Арсеньева», следовательно, рассказ «В ночном море» может рассматриваться как один из первых подходов к роману2, как первая бунинская «репетиция» смерти Лики. Впоследствии «Лика» будет умирать не единожды: в «Арсеньеве», в «Позднем часе» и некоторых других текстах это превратится в постоянный мотив любовной утраты, трагической любви, случившейся в давние времена, на берегах далекой и уже погибшей отчизны. А в 1923 г., в Приморских Альпах, мотив «Лики» еще только зарождается, обдумывается, оттачивается. 1 Приведем здесь комментарий к рассказу: «В.Н. Муромцева-Бунина связывала про-исхождение рассказа с личными переживаниями писателя, с его отношением к А.Н. Би-бикову, за которого, разойдясь с Буниным, вышла замуж В.В. Пащенко (прообраз Лики в романе “Жизнь Арсеньева”). Вера Николаевна писала: “К Арсению Николаевичу Бибикову у Ивана Алексее-вича не было не только злобы, но и дурного чувства… Первого мая 1918 года, рано утром, я еще лежала в постели и услышала мужские ша-ги: кто-то вошел в комнату Ивана Алексеевича. Это оказался Бибиков. Только что сконча-лась его жена, и он кинулся к нему. О чем они говорили, я не спрашивала. Думаю, что рассказ «В ночном море» зародил-ся и вырос из этого свидания”» [Бунин, 1966, т. 5, с. 515]. 2 В художественной прозе Бунина, а также в статьях можно найти множество вариа-ций на темы романа. Поэзия усадьбы с теми же мотивами, что и в романе, разработана в «Золотом дне», «Несрочной весне», «Антоновских яблоках», «Последнем свидании», в очерке «Читая Пушкина» и др. (речь об этом еще пойдет в 5 главе), тема детства - в «Да-леком», «Снежном быке», «У истока дней» (с эпизодом смерти сестры, повторенным в «Арсеньеве»), тема Лики, если верить мемуарам В.Н. Буниной, начинается с «Ночного моря» и не уходит со страниц произведений Бунина вплоть до «Темных аллей». Притча о Гаутаме как вставной фрагмент Выделяясь стихотворной вставкой на фоне нестихотворного текста, несколь-ко строк Пушкина подчеркивают «отдельностность» другого поэтического от-рывка - о Гаутаме, который в тексте «Ночного моря» предшествует цитате из пушкинской элегии: Царевич Гаутама, выбирая себе невесту и увидав Ясодхару, у которой «был стан богини и глаза лани весной», натворил, возбужденный ею, черт знает чего в состязании с прочими юношами, - выстрелил, например, из лука так, что было слышно на семь ты-сяч миль, - а потом снял с себя жемчужное ожерелье, обвил им Ясодхару и сказал: «По-тому я избрал ее, что играли мы с ней в лесах в давнопрошедшие времена, когда был я сыном охотника, а она девой лесов: вспомнила ее душа моя!» На ней было в тот день черно-золотое покрывало, и царевич взглянул и сказал: «Потому черно-золотое покры-вало на ней, что мириады лет тому назад, когда я был охотником, я видел ее в лесах пантерой: вспомнила ее душа моя!» [Бунин, 1966, т. 5, с. 104]. Несмотря на нестихотворную форму вставной отрывок о Гаутаме «врезан» в текст рассказа наподобие стихотворной цитаты: он резко отделяется от основно-го текста, он ритмичен, краток, семантически оплотнен и содержит в себе множе-ство параллельных, точно или приблизительно повторяющихся единиц. Отрывок о Гаутаме напоминает стихотворение в прозе и кажется сердцевиной бунинского рассказа, поскольку по колориту он гораздо ярче истории героев и излагается как притча, насыщая притчевыми смыслами основной сюжет. Притча о Гаутаме имеет тройной рефрен «Вспомнила тебя душа моя». Та же фраза (правда, в негативе: «“Вспомнила тебя душа моя” - этих слов не сказал Го-тами юноша, сближаясь с ней» [Там же, с. 24]) встречается в одесском рассказе 1919 г. «Готами»: в обоих случаях притча в восточном духе варьирует темы веч-ной души, меняющей земные обличия, но сохраняющей узнаваемость. Рефрен в рассказе 1923 г. наподобие притчевого выклада компрессирует тему и дает воз-можность различных толкований. Самые поверхностные, легко считываемые смыслы уже были названы: самостоятельность страсти, ее независимость от предмета любви, подчеркнутая «многоярусностью» воспоминания. Несколько внешних черт возлюбленной - «стан богини и глаза лани весной» [Там же, с. 104] вводятся цитатой, то есть переносятся на Ясодхару с какого-то другого объекта, умножая и возвеличивая его. Далее сравнения с богиней и ланью уводят в далекие времена и пространства: повествование совершает «спуск» в неведомую историю, причем спуск ступенчатый, опять-таки испещренный цитатами из буддистских книг о Гаутаме. Вставная притча рассказывает историю о Гаутаме и Ясодхаре, но в нее вставлены еще две истории: о сыне охотника и об охотнике, между тем по-нятно, что встречу переживает один и тот же герой. Узнавание-воспоминание возлюбленной происходит в разные времена («в давнопрошедшие времена» и «мириады лет тому назад»1) и передает два разных состояния любви: во-первых, невинную юношескую зачарованность («сын охотника») таинственной недоступ-ной красотой девы лесов (вариант балладного Лесного царя), во-вторых, страст-ный порыв взрослого мужа («охотника») поймать, захватить, овладеть прекрас-ным и хищным («пантера»2) женским началом. Тем не менее разные варианты (юноши и мужа) не исключают друг друга, поскольку легендарное время не по-следовательно, а одновременно. Одновременны и три разных образа возлюблен-ной в притче: Ясодхара, дева лесов, пантера в лесах. К синкретичному времени и придвигает писатель случившуюся с ним любовную историю. 1 Формула «мириады лет тому назад» встречается и в других рассказах Бунина, к примеру, в этюде «Ночь» 1925 г. в сочетании с теми же темами бессмертия души и восточными мотивами: «Рождение! Что это такое? Рождение! Мое рождение никак не есть мое начало. Мое начало и в той (совершенно непостижимой для меня) тьме, в которой я был зачат до рождения, и в моем отце, в матери, в дедах, прадедах, ибо ведь они тоже я, только в несколько иной форме, из которой весьма многое повторилось во мне почти тождественно. “Я помню, что когда-то, мириады лет тому назад, я был козленком”. И я сам испытал подобное (как раз в стране того, кто сказал это, в индийских тропиках): испытал ужас ощущения, что я уже был когда-то тут, в этом райском тепле» [Бунин, 1966, т. 5, с. 300-301]. 2 Ср. одноименное стихотворение И.А. Бунина - «Пантера». Сюжет о Гаутаме переводит жизненные, земные, мимолетные события в совершенно иной, вневременной план, где «человеческое» измерение меняется на нечеловеческое, стихийное. Легендой о Гаутаме страсть утверждается как глу-бинная природная сила, которая зарождается за пределами рационального чело-веческого сознания и самосознания, и лишь «узнается», «вспоминается» как слад-кий миг собственного, но в то же время не своего опыта, как что-то достигающее «я» из довременной глубины. Пример, конечно, высвечивает механизмы памяти, освобожденной от субъекта воспоминаний, относительно независимой, раздви-гающей пределы «я»: «Избирательная работа памяти, - пишет Б.В. Аверин о «Жизни Арсеньева», - движима своей собственной логикой Значимым оказывается для памяти не содержательность эпизода, но интенсивность связан-ного с ним чувственного переживания мира» [Аверин, 2003, с. 182-183]. Еще бо-лее обобщена и укрупнена с акцентом на восточной философии та же мысль у О.В. Сливицкой: «Бунин создает ощущение, что вся сотворенная им реальность лишь малая освещенная зона, и все, что в ней происходит, не имеет причин внут-ри нее. Она как бы находится под действием работы гигантских мехов, движение которых задано мировой пульсацией» [Сливицкая, 1996, с. 287]. Врач и писатель: за и против отчуждения Временная многослойность притчи о Гаутаме, ее многоступенчатость, ко-нечно, существенно осложнена переходом от человеческого мира к природному и поэтическому, к символическим образам старинной легенды. Ткань рассказа делается сквозной, и настоящий момент «на корабле» теряется во временных на-слоениях прошлого. Проницаемая граница между человеческим и внече-ловеческим повышает значимость морского, пейзажного рисунка, стихийное, морское, вечное заостряет переживание природно-космического начала любви. Заметим, что конкретных, «жизненных» подробностей любовного треугольника не сообщается в тексте. Кроме самого высшего смысла, смысла любви вообще, читатель не узнает ничего о героине: как и почему она покинула писателя, была ли счастлива с врачом, и был ли счастлив он с ней и т.п. «Love story» охватывает не человеческий, а иной масштаб, поэтому заглавие рассказа морское, пейзажное - «В ночном море»1. Все человеческое сливается воедино в этом пейзаже, входит в морской ритм, теряет индивидуальные очертания. 1 Подробно о символике заглавия и его контексте у Бунина см.: [Сливицкая, 1996, с. 290]. В тексте есть одна особенность, отмеченная О.В. Сливицкой: в определенные моменты разговора героев читатель с большим трудом различает, кому принадлежит та или иная реплика диалога, поскольку герои согласны между собой, понимают друг друга, неразличимы в своей погруженности в жизненную стихию и в то же время в отстраненности от нее. «Читателю даже стоит некото-рых усилий держать в сознании, кто из них “господин с прямыми плечами”, а кто - “пассажир под пледом”, кто врач, а кто писатель, кто победитель, а кто побеж-денный» [Сливицкая, 1996, с. 289], - пишет О.В. Сливицкая. В черновике реплики героев разнились еще меньше, и Бунин поверх основного теста вставлял поясне-ния для читателя: «сказал первый», «ответил второй» [Бунин, РГАЛИ]. Отстраненность от жизненной и природной стихии и в то же время погру-женность в нее представляют у Бунина две полярные возможности переживания бытия. Рассказ начинается с описания толпы, осаждающей пароход на рейде: На пароходе и возле него образовался сущий ад. Грохотали лебедки, яростно кри-чали и те, что принимали груз, и те, что подавали его снизу, из огромной баржи; с криком, с дракой осаждала пассажирский трап и, как на приступ, с непонятной, бешеной поспешностью, лезла вверх со своими пожитками восточная чернь; электрическая лампочка, спущенная над площадкой трапа, резко освещала густую и беспорядоч-ную вереницу грязных фесок и тюрбанов из башлыков, вытаращенные глаза, пробивав-шиеся вперед плечи, судорожно цеплявшиеся за поручни руки; стон стоял и внизу, воз-ле последних ступенек, поминутно заливаемых волной; там тоже дрались и орали, осту-пались и цеплялись, там стучали весла, сшибались друг с другом лодки, полные народа, - они то высоко взлетали на волне, то глубоко падали, исчезали в темноте под бортом [Бунин, 1966, т. 5, с. 99]. Люди нарисованы Буниным метонимично (тюрбаны, башлыки, глаза, плечи, руки) - так, что целостный образ человеческого разбивается на части, и человеческое замещается неуправляемым, хаотическим. Картине неуправляемо-го волнения противопоставлены тихие пейзажи с застывшими звездами и спокой-ными водами, этим пейзажам по тональности и настроению вторит беседа героев, хотя один из них говорит о страсти, чуть не сгубившей его («Из-за чего же я чуть не спился, из-за чего надорвал здоровье, волю» [Там же, с. 104]), а другой - о ско-рой собственной смерти: Дул мягкий ветерок южной летней ночи, слабо пахнущий морем. Ночь, по-летнему простая и мирная, с чистым небом в мелких скромных звездах, давала темноту мягкую, прозрачную. Далекие огни были бледны и потому, что час был поздний, каза-лись сонными. Вскоре на пароходе и совсем все пришло в порядок, послышались уже спокойные командные голоса, загремела якорная цепь... Потом корма задрожала, зашу-мела винтами и водой. Низко и плоско рассыпанные на далеком берегу огни поплыли назад. Качать перестало... Можно было подумать, что оба пассажира спят, так неподвижно лежали они в своих креслах. Но нет, они не спали, они пристально смотрели сквозь сумрак друг на друга. И наконец первый, тот, у которого ноги были покрыты пледом, просто и спокойно спросил… [Там же, с. 100]; И собеседники еще раз помолчали. Пароход дрожал, шел; мерно возникал и стихал мягкий шум сонной волны, проносившейся вдоль борта; быстро, однообразно крутилась за однообразно шумящей кормой бечева лага, что-то порою отмечавшего тонким и таинственным звоном: дзиннь... Потом пассажир с прямыми плечами спро-сил… [Там же, с. 105]. Однако, если сначала героев можно перепутать, как и их взгляд на давно прошедшие события, то чем дальше продвигается повествование, тем острее ста-новится их различие, и даже намечается их противостояние. Беседа походит на движение моря, спокойствие которого легко переходит в волнение, бурю и вновь затихает, воплощая музыкальную модель с всплесками противоречивых тем и их примирением, гармонией. Сперва врач молча слушает рассказ писателя, лишь изредка недоумевая по поводу силы тех чувств, которые тот пережил, а писатель извиняется за метафоричность и эмоциональность своих речей, всячески подчер-кивая, что пережитое осталось в прошлом. Выслушав историю с собственным участием из уст антагониста, врач утверждает, что все рассказанное писателем - порождение эмоциональных состояний, следствие яркой психической жизни: «Та, другая, как вы выражаетесь, есть просто вы, ваше представление, ваши чувства, ну, словом, что-то ваше. И значит, трогали, волновали вы себя только самим со-бой. Разберитесь-ка хорошенько» [Там же, с. 106]. Но для писателя любовь выхо-дит далеко за пределы его собственного психического «я», он рассказывает прит-чу о Гаутаме потому, что и сам переживает неподвижную и бесконечную историю мира, которая гораздо шире его биографии и даже роднит его с соперником, как и с прочими людьми, сейчас или «мириады лет тому назад» познавшими мистиче-ское любовное узнавание. Смертельно больной врач не проникается пафосом своего оппонента, сохра-няя скептический взгляд на вещи. Причин тому может быть несколько, в том числе та, что «господин с прямыми плечами» не испытывал по отношению к героине тех же чувств, что писатель, это легко предположить, слегка додумывая текст Бу-нина. Так или иначе, врач настроен атеистически и утверждает конкретику бытия в противовес идеям одушевленности и протяженности мира. При всей похожести и внешнем согласии, даже слиянии персонажей, текст позволяет увидеть, какая пропасть лежит между атеистической имперсональностью, описанной от лица врача и пантеистической всеобъемлемостью писательского взгляда. По сути, только писатель взывает к жизни ушедшую любовь, тогда как его счастливый соперник рассказать о ней ничего не может, зато врач вносит в диалог ноту со-мнения в сопричастности друг другу разных душ, в сопричастности времен, а также вводит тему богатства и яркости психического «я». Интересно то, что и во втором герое, казалось бы, лишь «прозаизирующем» высокие поэтические и любовные темы, можно тоже разглядеть авторскую, писа-тельскую ипостась. На «господина с прямыми плечами» брошены беглые «чехов-ские» блики: «Будущим летом вы вот так же будете плыть куда-нибудь по синим волнам океана, а в Москве, в Новодевичьем, будут лежать мои благородные кос-ти» [Бунин, 1966, т. 5, с. 102], - произносит он, и это напоминает о кладбище в Новодевичьем монастыре, о реальной могиле Чехова (писателя и врача), а также о кладбищенском эпизоде в «Чистом понедельнике»: … - Хотите поехать в Новодевичий монастырь? Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом: - Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра! [Бунин, 1966, т. 7, с. 244]. В мемуарной книге, посвященной Чехову, Бунин подробно зафиксировал по-следние годы жизни измученного чахоткой писателя, знавшего о своей скорой смерти, обсуждавшего ее с коллегами врачами и не устававшего шутить на этот счет1. Сдержанность, вплоть до скептицизма, верность «правде жизни», недоверие к пышным эпитетам специально подчеркивает в Чехове Бунин2, в его мемуарах зафиксирован знаменитый диалог о море: 1 У Бунина собрано много реплик Чехова, в которых звучит предчувствие скорой кончины: «Читать же меня будут все-таки только семь лет, а жить мне осталось и того меньше: шесть. Не говорите только об этом одесским репортерам. На этот раз он ошибся: он прожил меньше» [Бунин, 1967, с. 190-191]. «Поистине бы-ло изумительно то мужество, с которым болел Чехов!» [Там же, с. 184] - восклицает Бу-нин. А вот несколько «врачебных» шуток смертельно больного Чехова на темы здоровья: «В письме от 29 сентября он пишет между прочим: “…Скажи Бунину, чтобы он у меня полечился, если нездоров; я его вылечу”» [Там же, с. 212]; «Он и мне в последнем письме, которое не попало в собрание его писем, писал в середине июня, что “чувствую себя не-дурно, заказал себе белый костюм”» [Там же, с. 217]. 2 Бунин так передает обращенные к нему слова Чехова: «Вы, например, гораздо резче меня. Вы вон пишете: “Море пахнет арбузом…” Это чудесно, но я бы так не сказал» [Там же, с. 196], то же самое, по воспоминаниям Бунина, говорил Чехов Горькому: «У вас слиш-ком много определений… понятно, когда я пишу: “Человек сел на траву”. Наоборот, не-удобопонятно, если я пишу: “Высокий, узкогрудый, среднего роста человек с рыжеватой бородкой сел на зеленую, еще не измятую пешеходами траву, сел бесшумно, робко и пугливо оглядываясь…”» [Там же, с. 219]. А вот собственное бунинское определение стилистики Чехова: «Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он упот-реблял редко, а если употреблял, то чаще всего обыденные, и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом» [Там же, с. 198]. - Любите вы море? - сказал я. - Да, - ответил он. - Только уж очень оно пустынно. - Это-то и хорошо, - сказал я. - Не знаю, - ответил он, глядя куда-то вдаль сквозь стекла пенсне и, очевидно, думая о чем-то своем. - По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом… Си-деть где-нибудь в людном месте, слушать музыку… И, по своей манере, помолчал и без видимой связи прибавил: - Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? «Море было большое». И только. По-моему, чудесно [Бунин, 1967, с. 179-180]. Можно предположить, что «писательское» в рассказе «В ночном море» кон-струируется как синтез разнящихся точек зрения, одна из них (точка зрения писа-теля) близка самому Бунину с его постоянной привязанностью к буддистским мотивам, к орнаментальной, испещренной сложными эпитетами прозе («черно-золотое» покрывало Ясодхары), а другая, условно говоря, «чеховская», представ-лена в лице ироничного и мужественного врача. Несмотря на то, что элегию Пушкина цитирует писатель, именно врач проводит в рассказе тему равнодушия и отчуждения, и это тоже поэтическая, «писательская» тема. В элегии Пушкина «Под небом голубым…», кроме чужих берегов, смерти возлюбленной, равноду-шия к ушедшему есть еще один сильный мотив - недоступности и отчужденности: «Но недоступная черта меж нами есть». Его и развивает врач, тогда как писатель, напротив, утверждает преодолимость временных границ и возможность «расширения» «я»1. 1 О.В. Сливицкая называет целый ряд элегий об «идиотическом бесчувствии», среди которых «Признание» Боратынского, шестая из «Северных элегий» Ахматовой (см.: [Сли-вицкая, 1996, с. 288]), к этому можно прибавить лишь то, что пушкинская «Недоступная черта» послужила самым очевидным интертекстом для стихотворения «Есть в близости людей заветная черта…» А. Ахматовой. Оба героя отделены от массы тех людей, которые могут непосредственно сливаться со стихией, не случайно в первой сцене они отрезаны от толпы, и свысока взирают на нее: «Мы умствуем, а жизнь, может быть, очень проста. Просто похожа на ту свалку, которая была сейчас возле трапа. Куда эти дураки так спешили, давя друг друга?» [Бунин, 1966, т. 5, с. 101] - уверенно и спокойно вопрошает врач в начале разговора. Вознесенная надо всем окружающим позиция наблюдения - позиция поэта - провоцирует отпадение от универсума постольку, поскольку мощная поэтическая индивидуальность не совместима с имперсональностью. Без смертельной тоски о непреодолимости границ, без от-чужденности нельзя представить поэтическое сознание, и в то же время именно поэт / писатель / автор в другой своей ипостаси способен раствориться в стихии, совпасть с ней, и такое растворение возможно в переживании любви, поэзии. Те-матически рассказ «В ночном море» «покачивается» между отменой всех границ и «недоступной» чертой, между замкнутостью и открытостью, вовлеченностью в бытие и отчужденностью, которые имеют равные права как антитетические по-зиции в диалоге между писателем и врачом. И все эти смыслы открывает и кон-центрирует в себе притча о Гаутаме, совершенно невзначай, как бы случайно поя-вившаяся в рассказе.

Ключевые слова

И.А. Бунин, притча, элегия, мотив отчуждения, буддистские мотивы, чеховский подтекст, I.A. Bunin, parable, elegy, alienation motif, Buddhist motifs, Chekhovian subtext

Авторы

ФИООрганизацияДополнительноE-mail
Капинос Елена ВладимировнаИнститут филологии СО РАНdzerv@mail.ru
Всего: 1

Ссылки

Аверин Б.В. Дар Мнемозины: Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции. СПб., 2003.
Бунин И.А. В ночном море. РГАЛИ, ф. 44, оп. 2, ед. хр. 56. Л. 6.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966. Т. 5.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966. Т. 7.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9.
Сливицкая О.В. Бунин: психология как онтология: О рассказе «В ночном море» // Концепция и смысл: Сб. статей в честь 60-летия проф. В.М. Марковича. СПб., 1996. С. 283-293.
 Человеческое и морское: притча о Гаутаме в рассказе И.А. Бунина «В ночном море» | Сибирский филологический журнал. 2014. № 1.

Человеческое и морское: притча о Гаутаме в рассказе И.А. Бунина «В ночном море» | Сибирский филологический журнал. 2014. № 1.