В статье рассматривается процесс дискурсивной адаптации писателей-«де-ревенщиков» (В. Астафьева, В. Шукшина, Ф. Абрамова, С. Залыгина, В. Белова, В. Соло-ухина) к статусу «наследников» русской литературной классики. Этот процесс был связан с осуществлявшейся в «долгие 1970-е» очередной канонизацией русской классики XIX века, в которой значительную роль сыграли критики и литературоведы национально-консервативного лагеря. Специфика самоопределения «деревенщиков» по отношению к классическому наследию связывается с маргинальностью их социокультурной позиции и конфликтом со столичной творческой элитой, сопровождавшего процессы их социа-лизации в городском пространстве.
«The Long 1970s»: village prose writers and the canonization of the Russian literary classics.pdf Большие тиражи книг русских писателей XIX века, поток научной и популяризаторской литературы, содержащей новые интерпретации классики, дискуссии в печати, посвященные ее роли и месту в жизни современного челове-ка, многочисленные постановки на театральной сцене и в кино дают основания говорить о том, что в «долгие 1970-е» осуществлялась очередная канонизация классики. Как любая канонизация наследия, она в значительной степени была мотивирована стремлением политических и культурных элит построить через классику собственный образ, решить собственные задачи [ср.: Brooks, 1981, с. 315–334]. Эпоха брежневской «стабильности» нуждалась в идеологемах, объяс-нявших неприметно свершавшийся «консервативный поворот», постепенный от-каз от риторики «светлого будущего» [см.: Дубин, 2004], и таковой стало «соеди-нение традиции и новаторства». Русская классическая литература XIX столетия оказалась главным олицетворением широко понимаемой традиции национальной культуры и резервуаром символов, поддерживавших единую «русско-советскую» идентичность. Причем «классикоцентризм» культуры «долгих 1970-х» в той или иной мере отвечал интересам всех групп позднесоветской элиты. Партийно-идеологические институции заявляли, что имевшие место в 1920-е годы «переги-бы» по отношению к национальной культуре ныне благополучно искоренены и нравственные ценности классики вполне согласуются с моральными нормами строителей коммунизма. Набиравшие силу консервативные круги отыскивали в классике основания для легитимации национально-государственнического ком-плекса идей и борьбы с оппонентами из либерально-прогрессистского лагеря. А фрондерски настроенная часть интеллигенции обнаруживала у Пушкина, Дос-тоевского, Толстого и Герцена подпитывавший ее опыт «тайной свободы». Культурно-политическая конъюнктура, включавшая в себя повышенный ин-терес к традиции, классическому наследию, была особенно выгодна национально-консервативному лагерю, который в литературоведческой своей части был пред-ставлен несколькими крупными фигурами: прежде всего видными филологами академической школы и яркими полемистами В. Кожиновым и П. Палиевским, а также М. Лобановым, Ю. Селезневым, Ю. Лощицем, В. Чалмаевым, Ст. Куняевым, получившими известность благодаря своим литературоведческим и критическим работам. Русская классика стала для них идеальным пространст-вом легитимации консервативных («традиционных народных») ценностей, однако это потребовало ее последовательной реинтерпретации по отношению, во-первых, к сложившейся в советское время традиции истолкования, во-вторых, к формали-стско-структуралистским методикам ее анализа. Не случайно особую остроту в 1970-е годы имели многочисленные дискуссии о методах и границах интерпре-тации классического наследия [см., например: Классика: границы и безгранич-ность, 1976; Литература и НТР, 1976; Литературоведение: мера точности, 1977], причем «интерпретация» в традиционалистской подаче нередко представала обо-значением нарочито субъективистского прочтения классики, а генезис ее усмат-ривался в искусстве авангарда и связанных с ним литературоведческих концепци-ях [см.: Куняев, 1976; Палиевский, 1990]. Своего пика традиционалистская «борь-ба за классику» достигла в 1977 году во время дискуссии «Классика и мы» (Моск-ва, ЦДЛ, 21 декабря), не получившей, впрочем, освещения в советской прессе из-за ее скандального хода, разом опрокинувшего все конвенции публичного говоре-ния о классическом наследии. Еще одним важным элементом консервативной реинтерпретации классики стало издание беллетризированных биографий рус-ских писателей (Ф.М. Достоевского, И.А. Гончарова, А.Н. Островского, Г.Р. Дер-жавина, Ф.И. Тютчева) в серии «Жизнь замечательных людей». «ЖЗЛ» пользова-лась огромной популярностью у советских читателей, и появление в конце 1970-х годов одного за другим новых жизнеописаний русских классиков, идущих вразрез с нарративно-риторическими схемами, используемыми официозными литерату-роведением, в 1980 году завершилось публичным осуждением подобной редакци-онной политики и авторов, рискнувших перевести писательские биографии в на-ционально-консервативный дискурс [Книги о русских писателях в «ЖЗЛ», 1980]. Любая канонизация, несмотря на ее ретроспективный характер, всегда при-звана влиять на баланс сил в литературном поле. Иначе говоря, авторитет класси-ки, к которому апеллируют те или иные группы, работает на «преемников», чьи ряды формируются критикой здесь и сейчас. Сама «преемственность», ценность которой в период канонизации увеличивается, оказывается важным символиче-ским ресурсом. В «долгие 1970-е» в качестве главных наследников классической традиции критиками, вне зависимости от эстетико-идеологических предпочтений, рассматривались писатели-«деревенщики» (Ф. Абрамов, В. Шукшин, В. Аста-фьев, В. Белов), а также близкие к ним С. Залыгин и В. Солоухин [см.: Боровиков, 1979; Сердюченко, 1980; Ковский, 1981]. Основания для объединения в плеяду «наследников» столь разных творческих индивидуальностей, организационно между собой мало связанных и уж тем более не издававших совместных манифе-стов, литературными экспертами были найдены довольно быстро. Таковыми ста-ли «реализм» и «общенародный опыт», иначе говоря, воплощение языком тради-ционной, восходящей к XIX столетию, реалистической эстетики социального опыта и этоса не-привилегированных слоев населения – «народа». В конструируе-мой критиками-традиционалистами истории русской литературы творчество «де-ревенщиков» знаменовало желанное слияние высокой и народной культур. Из подобного слияния, случившегося в начале XIX века, литературоведы и критики национально-консервативного крыла выводили рождение русской классики. Воз-никновение же в ХХ столетии «деревенской прозы» свидетельствовало о сходном явлении, но с иными акторами: «Как в XIX веке задача возрождения националь-ной культуры через народность ясно осознавалась как задача “взаправду срод-ниться с народом”, видеть мир “глазами всего народа”, так теперь перед самим народом встала еще более трудная задача подняться непосредственно от земли и станка к высотам отечественной и мировой культуры…», – утверждал один из известнейших критиков-«неопочвенников» [Селезнев, 1986, с. 74]. Собственно, в социокультурном контексте 1970-х годов настойчивое декларирование «народ-ной» основы русской классической литературы было подчинено выстраиванию определенной системы культурных координат, в рамках которой наследниками классической традиции становились выразители «общенародного опыта». Разумеется, со временем критики и авторы литературоведческих работ о «деревенской прозе» конкретизировали тезис о «преемственности», обнаружив как следы прямого влияния классиков на произведения «неопочвенников», так и типологические схождения на уровне сюжетно-мотивной организации, системы героев и т.п. Однако в данной статье речь пойдет о структурировании «деревен-щиками» через русскую классику XIX века своей идентичности, и соответственно классика будет рассматриваться как устойчивая канонизированная система сим-волов, сыгравших ключевую роль в процессах национального культурного само-определения, как «виртуальный» актор, авторитет которого неизменно влияет на распределение позиций в литературном поле (П. Бурдье). В литературоведческих исследованиях не ставился «наивный» вопрос о том, как ощущали себя в роли «преемников» писатели-«деревенщики», полагавшие, что они ценой огромных усилий буквально прорвались к культуре? Признание В. Астафьева, сделанное уже зрелым писателем в 1974 году: «Меня тоже иногда называют учеником и преемником какого-нибудь классика… Но сам я никогда не осмеливался и не осмелюсь потревожить прах великих писателей…» [Астафьев, 1997, с. 208], кос-венно свидетельствует о том, что освоиться с ролью «преемника» было непросто. Можно предположить, что присвоенный критиками статус «наследника» стиму-лировал у этих художников (например, у мучительно боровшегося со своей «не-просвещенностью» Астафьева [Астафьев, 2009, с. 466] или у сетовавшего на про-белы в образовании В. Белова [см.: Бондаренко, 2004, с. 195]), внутренние усилия по самообъяснению, необходимость самоопределения «на фоне Пушкина», то есть вершин отечественной литературы: «За нашей спиной стоит такая блиста-тельная литература, возвышаются горами такие титаны, что каждый из нас, преж-де чем отнять у них читателя хотя бы на день или час, обязан крепко подумать над тем, какие у него есть на это основания?» [Астафьев, 1980, с. 24]. Примечательно, что литературная классика у «деревенщиков» часто высту-пает в не-специфицированном контексте как воплощение культуры вообще, точ-нее, ее «внутренней, маркированной, сакральной части» [Зенкин, 1999, с. 33]. Со-ответственно овладение богатствами классики приравнивается к овладению куль-турой. Именно здесь кроются истоки травмы, пережитой некоторыми «деревен-щиками» (в частности, Шукшиным, Астафьевым). Общеизвестен апокриф о всту-пительном экзамене Шукшина во ВГИК, во время которого экзаменатор М.И. Ромм уличил будущего писателя в незнании «Войны и мира» (по другой версии «Анны Карениной») [см.: Коробов, 1999, с. 69–70; Зоркая, 2006, с. 353]. Если знание классики атрибутировано просвещенному человеку и знаменует при-частность некому «культурному» сообществу, то ее незнание обнаруживает то, что хотелось бы скрыть, особенно в элитарной творческой среде, – провинциаль-ную недообразованность, ставшую своего рода стигмой для Шукшина. А.И. Ку-ляпин точно квалифицирует этот опыт как травматический и выводит из него бунт писателя против классики, иногда принимавший иронически-пародийные формы, но соседствовавший с подчеркнутым пиететом по отношению к ней [Ку-ляпин, 1998, с. 4]. Случай Шукшина индивидуален, но не экстраординарен. По-хожие коллизии переживали Белов, Абрамов, Астафьев. Необходимость навер-стывать упущенное, осознание недостаточной образовательной компетентности подчас было для них мучительным: «Какой я дикий и неграмотный человек, хотя и работаю после таких вот писателей, как Чехов. И много таких нас – диких, ма-локультурных, мало знающих и еще меньше понимающих…» [Астафьев, 2009, с. 98]. Классикой необходимо было «овладеть», хотя это овладение принципиаль-но иного свойства, нежели практики «литературной учебы» 1930-х годов. Ситуа-ция учебы у классиков, конечно, тоже присутствовала. Не случайно позднее о своих статьях, посвященных литературе XIX века, С. Залыгин справедливо за-метит: «…Когда писатель становится хоть в какой-то мере литературоведом, в этом сказывается его желание учиться» [Залыгин, 1991, т. 6, с. 356]. Но чтение «деревенщиками» классики не было ее поспешной ритуальной «проработкой» с целью самоутвердиться в роли культурного человека, напротив, оно подавалось как «вживание» в нее, установление «органичного» родства с выдающимися ху-дожниками прошлого. Другими словами, необходимо не просто знание нацио-нальной классики, но пребывание в традиции, о котором рассуждал С. Залыгин: художник, постигая современный мир, «всегда находится во власти творческой традиции, ему никогда и никуда не уйти от вполне конкретных художественных произведений, которые на века стали эталонами…» [Залыгин, 1991, т. 6, с. 379]. Такой способ чтения классической литературы и рецепции художественной тра-диции в целом уже сам по себе маркировал отличия от сконструированного об-раза условного оппонента – интеллектуала, бравирующего эрудированностью, ориентированного на современное модернистско-авангардистское искусство, не-редко полагавшего, что «классика устарела», а традицию надо радикально обно-вить [см.: Разувалова, 2013]. И если, по проницательному замечанию П. Бурдье, прошлое (история литературного поля) детерминирует авангардистов в «стремле-нии преодолеть прошлое» [Бурдье, 2000, с. 48], то верно и обратное: настоящее побуждает традиционалистов культивировать свою связь с классической тради-цией и утверждать наследование ей в качестве главного условия принадлежности к подлинной культуре в современной ситуации. Осознание культурной уязвимости перед представителями столичной твор-ческой элиты трансформировалось у «деревенщиков» в мифологему «преемст-венности», ответственности перед великой традицией национальной литературы и оказалось мощным стимулом к развитию: «Коварные эти мужики, мастера-то, нет-нет да и вышибут из седла самоуспокоенности, шпыняют под бока, гляди, мол, как надо писать-то. Ну, авось да небось, и мы свою полоску вспашем» [Ас-тафьев, 2009, с. 49]. Наиболее важна здесь последняя реплика о «своей полоске», то есть о спасительном для творческого саморазвития осознании нетождественно-сти своего социального и культурного опыта опыту классиков. Она позволяла чувствовать себя «учеником», а не подражателем [см.: Астафьев, 1997, с. 210], несмотря на то, что новое знание о человеке, порожденное ХХ веком 1 , концептуа-лизировалось посредством традиционной реалистической поэтики. 1 Впоследствии эту нетождественность Астафьев продекларирует, обосновывая свое право выйти за рамки классического, сформированного, главным образом, прозой Л. Толстого, изображения войны [см.: Астафьев, 2009, с. 643–644]. О классике и классиках «деревенщики» писали довольно много (статьи к юбилеям, очерки, литературоведческая эссеистика). В большинстве их публич-ных высказываний нетрудно обнаружить основные топосы общетрадиционалист-ского дискурса о классике. «Деревенщиками» она привычно трактуется как ис-кусство, объединяющее различные слои населения в «народ» и в этом смысле об-ращенное ко всем, не предполагающее дифференциации по группам адресатов. «Пушкин – консолидатор, великий объединитель», «По Пушкину мы делаемся русскими, сынами и гражданами своего Отечества», – пишет Ф. Абрамов [Абра-мов, 1993, с. 440, 441]. В признании исключительной роли Пушкина в создании символической общности – «народа» – солидарен с ним В. Солоухин: «Пушкин был выразителем народной души, а вовсе не какой-то одной группы, прослойки или верхушки. Тем самым Пушкин и сейчас способствует и содействует едине-нию народа…» [Солоухин, 1986, с. 32]. Интересно, что «народ» остается главным идеальным адресатом «деревенщиков», однако из этой воображаемой общности исключаются все те же «снобы», интеллектуальная элита, чуждающаяся традици-онного. Соответственно защита традиционных форм приобретает иногда компен-саторный характер и риторически организуется как ответ на высказанные или подразумеваемые обвинения в художественной консервативности. Астафьев, по-лучив письмо от дочери героя своего рассказа «Сибиряк», восклицает: «…После такого письма уже не захочется писать для литературных снобов или для замор-ской публики…» [Астафьев, 1997, с. 190], и, таким образом, специфицирует сво-его читателя – «простого человека», способного к глубокому переживанию про-читанного, оставляя вне «народного целого» рафинированного читателя-эстета. Еще один посыл, который содержала канонизация классики в «долгие 1970-е» и который был подхвачен интеллигенцией национально-консервативного толка, – это легитимация исключительных прав реализма, вынужденного, даже в условиях официально декларируемых анти-модернистских приоритетов, конку-рировать с другими стилями. В данном случае конститутивные черты реализма принимались за «самоочевидную меру классичности» [Тюпа, 1991, с. 111], что делало иные художественные языки вторичными по отношению к реализму. Главную лепту в обоснование «естественного» доминирования реализма в рус-ской литературе внесли литературоведы консервативного лагеря. С точки зрения Палиевского, субстанциальные свойства русской культуры («диалогизм», «народ-ность») и способность реализма с минимальными искажениями объективировать в художественном образе сущность бытия обеспечили первенство реалистической эстетики в русской литературе [Палиевский, 1974]. На утверждении внутренне сбалансированной природы реалистического образа, уравновешивающего онтоло-гическое и гносеологическое, избегающего волюнтаристской деформации дейст-вительности, базировалась в «долгие 1970-е» традиционалистская легитимация реализма. «Деревенщики» же, убежденные приверженцы реализма, свой метод нередко определяли апофатически: это не примитивно понятое жизнеподобное искусство, это не натурализм, это не бытописательство. В то же время предлагаемые ими дефиниции реализма обычно были метафоричны и довольно широки. Например, Залыгин полагал, что «реализм нашего времени – это прежде всего подлинная необходимость той идеи, которую раскрывает писатель, четкость его гражданской позиции, социального взгляда и мышления. Средства же художнические могут быть разные» [Залыгин, 1982, c. 15]. Редуцировать это расплывчатое определение можно к понятию логоцентризма, рассмотрению реалистического произведения как смыслосодержащей и смыслообразующей, иерархически-упорядоченной структуры. «…Не будь тех якорей реализма, логики, природности, естественно-сти, которые бросил Толстой, куда бы новыми ветрами и течениями подхватило и унесло современную литературу?» – вопрошал Залыгин [Залыгин, 1991, т. 6, с. 492]. Выстроенный им ряд как бы дублирующих друг друга понятий весьма примечателен: «деревенщики» склонны понимать реализм как искусство «при-родное», «органичное», с минимумом «литературности», ассоциируемой со «сде-ланностью», «искусственностью». Из «натурализации» реализма логически выте-кала апология его «здоровой» природы. Залыгин, куда более сосредоточенно, чем кто-либо из писателей-традиционалистов, рефлексировавший проблемы реали-стической эстетики, применительно к реализму говорил о «нормальности». Ее он выводил из «нормы», означающей для него не столько насильственную регламен-тацию, сколько добровольное самоограничение творящего субъекта: «Искусство, идеал которого – нормальная жизнь, должно дорожить и своей собственной нор-мальностью» [Залыгин, 1991, т. 5, с. 458]. Весь этот спектр значений («естественность», «природность», «нормаль-ность»), закрепленных за реализмом, формировался в латентной полемике с куль-турой авангарда. Низвержение классики в конце 1910 – начале 1920-х годов на-долго стало для традиционалистов источником сильнейшей фрустрации. Позд-нейшее истолкование ими конфликта классики (реализма) и авангардизма было ре-активно, то есть являлось ответом на бунт авангарда против национальной классики в период революции и первое послереволюционное десятилетие. В по-слесталинскую эпоху в СССР, несмотря на антимодернистские кампании рубежа 1950–1960-х, происходила частичная легализация модернизма / авангарда. Тем не менее официально декларируемая культурная политика была направлена на под-держку произведений реалистического плана, а национально-консервативная кри-тика, оставаясь в границах конвенционально допустимого, пробовала отождеств-лять авангард с политико-культурным радикализмом [см.: Кожинов, 1991, с. 301–312; Палиевский, 1990, с. 184–190; Лобанов, 1979, с. 306–311]. Не входя в подробности традиционалистской критики авангарда, по-своему логичной и риторически изобретательной, заметим, что неприятие «деревенщи-ками» модернизма / авангарда имело свою специфику, ибо было обусловлено прежде всего отрицанием его элитаризма. Действительно, для восприятия искус-ства авангарда, согласно мысли П. Бурдье, необходимо знание интеллектуальных кодов и определенных рецептивных режимов, имеющих мало общего с непосред-ственным эмоциональным восприятием [см.: Bourdieu, 2006, s. 10–11]. Француз-ский социолог считает, что эстетическая диспозиция, приобретаемая образовани-ем и ранним приобщением к культурным благам, радикально противоположна массовому вкусу, ориентированному на жизнеподобные эстетические формы (в том числе и классические, рутинизированные и растиражированные в процес-сах школьного обучения) и предполагающему глубокий эмоциональный отклик. Нигде в сфере культуры социальная стратификация не обнаруживает себя ярче, чем в отношении к авангарду. Иначе говоря, неприятие авангарда обычно являет-ся результатом действующих социальных классификаций. Этот феномен дает о себе знать в критике «деревенщиками» модернизма и авангарда. Так, Шукшин мягко пеняет авторскому кино за стремление изобретать визуальные конструкции и ходы, которые способствуют «тренажу разума», но не переживанию «правды жизни» [Шукшин, 1981, с. 194]. Белов органичному народному искусству проти-вопоставляет формалистические поиски в литературе музыке, «схематизм и кон-структивизм, синтетическое искусство, создаваемые чуть ли не математическим способом» [Белов, 1989, с. 266]. Подчас усложненность, «формальный» характер модернизма / авангарда выводятся из разрыва с национальной традицией и после-дующей утратой ее эссенциальных («почвенных») качеств: «Это, по-моему, лите-ратура (повести В. Катаева 1960-х годов. – А.Р.) сноба и для снобов. Я такой не люблю, нерусская это писанина. Русская и в сложности своей проста…» [Астафь-ев, 2009, с. 122]. Антитеза «рационализма» авангардного искусства и «органики» реализма также восходит к описанному Бурдье инвариантному конфликту «фор-мы», маркирующей культуру привилегированных групп, и «субстанции», опреде-ляющей доминанту вкусовых предпочтений подчиненных групп [см.: Bourdieu, 2006, s. 224], и возвращает нас к первоначальному конфликту «деревенщиков» с городской творческой элитой, где эта антитеза нашла воплощение в риторике и поведенческих репрезентациях [см.: Разувалова, 2013]. Размышления «деревенщиков» о классике, безусловно, определяются тради-ционалистским дискурсом, но они несводимы к воспроизведению его «общих мест». Каждый из «деревенщиков», рефлексировавший о русской классике, вы-страивал индивидуальный литературный пантеон. Последний создавался по принципу психологического проецирования на личность и творчество классиков собственных эстетико-мировоззренческих предпочтений, полубессознательного интегрирования в сюжеты культуры XIX века переживаемых коллизий. Для ряда «деревенщиков», сосредоточенных на проблематике соединения правды культуры и правды «почвы», просвещенности и естественности, особую значимость имели жизненные и творческие траектории Толстого [Абрамов, 1993, с. 447] и Тургенева [Солоухин, 1986, с. 13–17]. Астафьев в романтическую оппозицию гения и судя-щей его безликой «толпы», которую он часто воспроизводил в суждениях о рус-ских классиках (Гоголе, Толстом), «вчитывал» затрагивавшие его лично смыслы – ограничение творческой свободы, авторитарные («комиссарские») суждения кри-тики или читателей о художнике [см.: Астафьев, 1997, с. 372–378]. Залыгина ин-тересовали в первую очередь художники, чье творчество задало параметры реали-стической эстетики и стало образцом ее нетривиального воплощения, – Гоголь и Толстой [Залыгин, т. 6, 1991, с. 460–483, 485–497]. Таким образом, осуществля-лось субъективное «присвоение» классики «деревенщиками», адаптация ее к па-раметрам собственного авторского мифа. Однако классическое наследие – ценностное ядро и в этом смысле центр на-циональной культуры, а в самосознании «деревенщиков» исключительно важным было ощущение себя «периферийщиками» [Астафьев, 2009, с. 32] как в плане со-циальном, так и в пространственно-географическом. Вероятно, здесь истоки их попыток разнообразить сложившиеся представления о культурном взаимодейст-вии классики и «народа». С этой целью Залыгин затевает проект, связанный с из-данием книг забытых писателей крестьянского происхождения – С.Т. Семенова и других [см.: 15 встреч в Останкине, 1989, с. 186]. Также «деревенщики» ини-циируют интерес к региональным литературным традициям и вносят немалый вклад в их конструирование. Они привлекают внимание к забытым именам (на-пример, Абрамов пропагандировал творчество С. Писахова и Б. Шергина [Абра-мов, 1987, с. 363–365, 416–426], Астафьев говорил о значимости для него сибир-ской прозы 1920–1930-х годов – В. Зазубрина, С. Ошарова [Астафьев, 2009, с. 143–145]), добиваются увеличения тиражей книг писателей, эту традицию представлявших (см. письмо Астафьева о готовящемся к изданию собрании сочи-нений В. Шишкова [Астафьев, 2009, с. 36–37]), содействуют творческому и ин-ституциональному развитию местной литературной жизни. Эти культуротворче-ские практики «деревенщиков» имели недоступный беглому взгляду, но оттого, может быть, более важный эффект – углубление представлений об объемности, полиструктурности традиции, в которой «канонизированные» элементы высокой культуры сосуществуют с традициями локальными. Однако этот аспект деятель-ности «деревенщиков» лишь подтверждает парадоксальную продуктивность со-циокультурной и пространственной маргинальности (если использовать данный термин в его первоначальном значении – нахождение на границе двух культур) в определении направления их рефлексии о классике, путей интегрирования в традицию и разрешении конфликтов, порожденных «промежуточной» идентич-ностью.
Абрамов Ф.А. Собр. соч.: В 6 т. СПб., 1993. Т. 5: Публицистика.
Астафьев В.П. Собр. соч.: В 15 т. Красноярск, 1997. Т. 12: Публицистика.
Астафьев В.П. Сопричастный всему живому // Лауреаты России: Автобиографии российских писателей. М., 1980.
Астафьев В.П. Нет мне ответа… Эпистолярный дневник 1952–2001. Иркутск, 2009.
Белов В.И. Раздумья на родине. Очерки и статьи. М., 1989.
Бондаренко В.Г. Серебряный век простонародья. М., 2004.
Боровиков С. Перекресток традиций. М., 1979.
Бурдье П. Поле литературы // Новое литературное обозрение. 2000.
Дубин Б. Лицо эпохи. Брежневский период в столкновении различных оценок // Мониторинг общественного мнения. 2003. № 3.
Дубин Б. «Кровавая» война и «великая» победа // Отечественные записки. 2004. № 5. [Электронный ресурс]. Режим доступа: http://www.strana-oz.ru/?numid=20&article=936 (дата обращения: 19.03.2013).
Залыгин С., Вентура М. Сквозь призму собственной души. О судьбах реализма в современной литературе // Литературная газета. 1982. 15 сентября.
Залыгин С.П. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5, 6. Публицистика. М., 1991.
Зенкин С. «Классика» и «современность» // Литературный пантеон: национальный и зарубежный. М., 1999.
Зоркая Н.М. История советского кино. СПб., 2006. Классика: границы и безграничность // Литературная газета. 1976. № 12, 16, 22, 23, 28, 30, 32, 34, 36, 37.
Книги о русских писателях в «ЖЗЛ» // Вопросы литературы. 1980.
Ковский В.Е. Преемственность. «Деревенская тема» в современной литературе. М., 1981.
Кожинов В.В. Размышления о русской литературе. М., 1991. Коробов В. Василий Шукшин. Вещее слово. М., 1999.
Куляпин А.И., Левашова О.Г. В.М. Шукшин и русская классика. Барнаул, 1998.
Куняев Ст., Красухин Г. С классикой на дружеской ноге // Литературная газета. 1976. 29 сентября. Литература и НТР // Вопросы литературы. 1976. № 11.
Литературоведение: мера точности // Литературная газета. 1977. №№ 1, 4, 5, 7, 9, 10, 12, 13, 15, 19.
Лобанов М.П. Островский. М., 1979. Палиевский П.В. Пути реализма. Литература и теория. М., 1974.
Палиевский П. Классика и мы // Москва. 1990. № 1. 15 встреч в Останкине. М., 1989.
Разувалова А.И. Писатели-«деревенщики» в поисках оппонента: эстетика конфронтации и этика солидарности // Новое литературное обозрение. 2013. № 119. Селезнев Ю.И. Глазами народа. М., 1986. Сердюченко В. Надежность традиции // Новый мир. 1980. № 9. Солоухин В.А. Прийти и поклониться. М., 1986. Тюпа В.И. Между архаикой и авангардом // Классика и и современность. М., 1991. Шукшин В.М. Вопросы к самому себе. М., 1981. Bourdieu P. Dystynkcja. Społeczna krytyka władzy sądzenia. Warszawa, 2006.
Brooks J. Russian Nationalism and Russian Literature: The Canonization of the Classics // Nation and Ideology. New York, 1981.