Рассмотрена специфика публицистических произведений известного журналиста и писателя Петрограда начала XX в., а ныне полузабытого литератора Виктора Яковлевича Ирецкого. Значимость проведенного анализа определяется недостаточной изученностью очеркового материала, опубликованного в газете «Речь». Публицистика Ирецкого рассматривается в контексте идейных исканий известных современников, отечественной публицистики революционного периода (М. Горький, В.Г. Короленко, Л.Н. Андреев и др.).
Essays by Viktor Ya. Iretsky in the Context of the Journalism of 1917 and 1918.pdf Исследования публицистики 1917-1918 гг. особенно актуальны сегодня: к столетию разрушения монархии в России этой теме были посвящены десятки научных трудов. Их авторы описали и проанализировали значение статей А.Т. Аверченко, Л.Н. Андреева, А.А. Блока, М.А. Волошина, Е.И. Замятина, Д.С. Мережковского, А.Н. Толстого, Д.В. Философо-ва и других в прессе 1917-1918 гг. Однако до сих пор подобному осмыслению не подвергались тексты В.Я. Ирецкого (Гликмана), хотя в начале XX в. они притягивали читательскую аудиторию одной из крупнейших газет Петрограда и внимание публицистов, о чем свидетельствует полемика между В. Ирецким и М. Горьким. Рецензии и брошюры Ирецкого о революции и сегодня регулярно привлекаются современными исследователями истории первой трети XX в. как источник представлений об исторических фигурах, деятелях культуры, особенностях литературной критики 1910-1930-х гг.1 Являясь одним из известных журналистов столицы 1910-х гг., участником профессиональных объединений писателей и журналистов Петрограда и Берлина, автором множества портретных очерков и фельетонов в русскоязычной прессе Европы, Америки и Китая2, нескольких десятков рецензий на творчество современников, Ирецкий создавал публицистические статьи актуальной тематики. Круг его личных и рабочих контактов примечателен: адресатами писателя и публициста были И.В. Гессен, В.А. Каверин, В.Ф. Ходасевич и др., соседями по газетным страницам и сборникам художественных произведений становились А.А. Ахматова, А.Н. Бенуа, Д.С. Мережковский, А.А. Шахматов и мн. др. Все сказанное свидетельствует о широте литературных интересов и профессионализме Ирецкого. Однако в истории литературы и журналистики до сих пор не проводилось основательное изучение наследия этого самобытного, яркого и проницательного публициста. Частично восполнить этот пробел и призвана данная публикация, созданная на основе газетных, журнальных и книжных собраний РНБ, БАН, Дома русского зарубежья. Газетные материалы Ирецкого ранее лишь косвенно становились объектом научного внимания, описывались кратко. Так, В. В. Попов указывает на то, что писатель сотрудничал с газетой «Речь», где «вел разговор главным образом о выходивших на русском языке произведениях западноевропейской литературы» [2. С. 105]; сборники «Русская печать в Риге: Из истории газеты «Сегодня» 1930-х годов» (Стэнфорд, 1997) содержат переписку Ирецкого с редакторами издания и комментарии к ней3. Исследователи Д.Я. Северюхин, И.А. Жданова, С.Г. Коростелев тоже лишь вскользь касались деятельности Ирецкого-публициста, писавшего о революции. Петербургский период жизни и творчества4, тесно связанный с газетой «Речь», у В.Я. Ирецкого начался в 1906 г. после нескольких курсов в Киевском политехническом институте, первых публикаций в «Киевской газете» [1. С. 423]. По собственному свидетельству писателя, он становится студентом Санкт-Петербургского университета, учится в археологическом институте, печатает малую прозу в журналах «Современный мир», «Вестник Европы», «Солнце России» и др. [8. С. 105]. На протяжении 13 лет прозаик писал для «Речи», о чем позднее, в эмиграции, рассказывал в «Калифорнийском альманахе»: «работал в газете «Речь», где помещал рассказы, театральные рецензии и критические статьи, главным образом по иностранной литературе» [8. С. 105]. Однако большая часть материалов 1917-1918 гг., подписанных двумя из известных нам псевдонимов «В. Ирец-кий» и «В. Ир.»5, посвящена не столько культурной проблематике в широком смысле слова, сколько всестороннему осмыслению русской революции. Серия публикаций В.Я. Ирецкого 1917-1918 гг. свидетельствует о созвучии восприятия революционных событий автором и либеральной прессы в целом. Отрицание насильственного свержения монархии сменилось оценкой революции как «демократической» и «общенародной» [9. С. 34], а затем верой в самоорганизацию общества, освобожденного «от пут полицейского контроля» [9. С. 35]. На смену пришло понимание губительного характера революции. Так, предметом описания прессы 1917 г. стало обращение власти к «низменным инстинктам толпы», которая «выхватывала» лозунги, подразумевавшие тотальное перераспределение, а следовательно, разрушение всякого правопорядка в стране [9. С. 37]. Потому с июля на страницах печати появляется сравнение революции с разгулом стихии. Данная метаморфоза была типичной для целого ряда публицистов того времени. Так, Леонид Андреев в номере газеты «Русская воля» от 5 марта 1917 г. писал о «воскресении России из лика мертвых народов», которое подготовили «чьи-то скромные «нелегальные» руки», «трудолюбиво и неумело» набиравшие «прокламацию» и тем самым точившие «трон Романовых» [10]. Ирецкий изначально - с марта по апрель 1917 г. - тоже принимал революцию и с радостью пользовался журналистским доступом к ранее засекреченным документам, чтобы заявить о порочности правления Романовых. В первых очерках, посвященных революции 1917 г., - «Последние попытки» («Речь». № 56 от 7 (20) марта), «Письмо царю» («Речь». № 58 от 9 (22 марта) и «Охранка. Страница русской истории» («Речь». № 82 от 9 апреля и № 85 от 13 апреля) - Ирецкий критикует самодержцев России и деятельность Охранного отделения, подчеркивая заслугу революции в том, что страна лишилась подобного наследства, «охранявшегося стоглавым чудовищем» [11. С. 3]. Прямая отсылка к радищевскому «Путешествию из Петербурга в Москву» - эпиграфу «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» [12. С. 35] - выражает сочувственное отношение Ирецкого к революционным идеям: известно, что он участвовал в киевских студенческих волнениях 1902 г., был отчислен за это из института и арестован на два месяца [2. С. 423]. Он видит в русском бунте возможность перерождения «дьявольской сети, которая опутала всю русскую жизнь» [11. С. 3] посредством «цепких щупальцев спрута, именовавшихся департаментом полиции» [11. С. 3]. Описывая вездесущее око Охранки, автор опирается на документы («я не встретил «осведомительного материала» только о Воспитательном доме» [11. С. 3]) и обращается к эмоциям читателя, сопоставляя факт с хрестоматийными примерами из живописи, развенчивающей пороки общества: «Какое счастье, что знакомишься с этим ужасом, который подстать кисти кошмарного Иеронимуса Босха или автора “Каприччио”, Гойи, теперь, после того как опустился железный занавес истории петербургского периода» [11. С. 3]. Чуть позже восприятие результатов революции вновь сблизит двух писателей. Андреев, создавший в Финляндии в феврале 1919 г. знаменитое обращение к государствам Антанты «S. O. S.», именует большевиков не иначе, как «дикари Европы, восставшие против ее культуры, законов и морали» [13. С. 627]. Россия же предстает перед автором «растерзанной» «руками» большевиков и «окровавленной, умирающей» [8. С. 626], «сплошь превращенной в пепел, огонь, убийство, разрушение, кладбище, темницы и сумасшедшие дома» [13. С. 627]. Первоначальная оценка революции как спасительного воскресения сменяется апокалипсическими образами разрушения, осуществляемого большевиками. И очевидно, что осознание катастрофы пришло к автору задолго до 1919 г.: неслучайно дневниковые записи из Русского архива в Лидсе, датированные приблизительно мартом или апрелем 1917 г., под названием «Революция (О насилии)» сопровождаются рукописными примечаниями автора 9 марта 1918 г.: «Очень жаль, что усомнился и не стал печатать. Как же: все вопиют о “свободах”, а я о насилии!» [14. С. 69]. Ирецкий разочаровывается в революционной судьбе России и высказывается об этом открыто со страниц «Речи». В 1918 г. он изображает хаос бунта метафорой конца света: «Четыре апокалипсических всадника уже приближаются. Мы же стоим на месте и спокойно дожидаемся их» [15. С. 1]. Это восприятие происходящего в 1918 г., общее для Ирецкого и Андреева, безусловно, является типичным для русской интеллигенции того времени. Ожидавший, что революция даст импульс для труда на благо страны сразу, после Февраля, Ирецкий уже в конце апреля 1917 г. делает основным объектом критики общественный порядок бунтующей России. Посвящая очерк «Не то» [16. С. 3] несоответствию идеи революции ее воплощению, писатель создает противоречивый образ страны. Автор выражает разочарование в сущности российской революции, организаторы которой подменяют высокие лозунги желанием самообогащения: «Прочтите их резолюции, и вы найдете пафос только в той части их, где речь идет о выгоде» [16. С. 3]. К осмыслению революции писатель пытается подойти взвешенно. Во-первых, он анализирует ее предпосылки: «Царизм оставил нам грустное наследие: за два с половиной года войны он окончательно развратил умы. С 19 июля 1914 г. дух алчной наживы воцарился на Руси. Если верить в Антихриста, то вот он уже явился, принеся с собой материалистическую религию...» [16. С. 3]. Во-вторых, автор включает русскую революцию в список европейских, подчеркивая ее особый - материалистический - характер, и приводит аргументы в пользу нелестного сопоставления: «Люди французской революции искали образцов у античных героев . Нет (в России. - М.С.) добровольной жертвы, нет бескорыстия, нет прекрасной самоотверженности - этих необходимых атрибутов и спутников истинной революции, возвышающей всякий ничтожный эпизод в поэтическую легенду. Если бы они были, не пришлось бы спорить о необходимости воевать с грозным врагом, угрожающим столице, о необходимости не удирать с поля сражения и об обязательстве исполнять договоры. Потому что Романтика и Честь - родные сестры. Долг - их родной брат» [16. С. 3]. Вдохновленный европейской историей и печатью времен Французской революции, автор выносит своеобразный приговор происходящему: по его мнению, «ни романтика, ни честь, но расчетливая логика холодного разума» [16. С. 3] стали атрибутами революции в России. Мысль о корыстных мотивах сторонников и участников революции сближает Ирецкого со многими его современниками, в частности с В.Г. Короленко, который в своих заметках 1917-1919 гг. упоминает о том, как «темному народу приходилось еще разъяснять, что свобода грабежа - это не та свобода, которая нужна России» [17. С. 82]. И если Ирецкий ратует за идейную чистоту революции, то Короленко, как знаток народного быта, полагает, что «для плодотворного переворота необходимо присутствие обоих этих начал.» [18. С. 111], и в то же время отмечает, что «с одними чувствами себялюбия и корысти, побуждающими неимущего захватить то, что имеет более счастливый сосед, - выходит только “грабижка”, а не революция.» [18. С. 111]. В связи с вышесказанным логично, что замечания Ирецкого вызвали резонанс: сам Горький откликнулся на его статьи. Ученые уже обращались к данной «переписке», рассматривая ее как проявление идейных противоречий кадетской «Речи» и «Новой жиз-ни»6. Думается, полемика Ирецкого и Горького достойна отдельного исследования, мы же в рамках данной статьи лишь обозначим аспекты диалога писателей, определяющие место текстов Ирецкого в печати о русской революции. Горький говорит о корыстных мотивах участников революционного дела, например, он упоминает о стремлении солдат улучшить свое благосостояние посредством службы. В то же время известный писатель верит в русскую революцию, потому 6 мая 1917 г. со страниц «Новой жизни» возражает Ирецко-му: «Недавно один романист восплакал о том, что в русской революции нет романтизма, что она не создала Теруань де Мерикур, не выдвинула героев, ярких людей. Полемизируя, можно, разумеется, забыть о героях духа, о людях, которые великим и упорным подвигом всей жизни вывели, наконец, Россию из заколдованного царства бесправия и насилия. Но я думаю, что романтизм, все-таки, не иссяк и романтики живы...» [22. С. 6]. В свою очередь Ирецкий откликнулся на статью Горького в «Новой жизни» от 9 (22) мая 1917 г. Ирония Ирецкого обращена на большевиков, буржуев и революционеров, разделивших бывших сторонников на тех, кто «на время» и на «вечных революционеров», и лично на Горького, по мнению публициста «Речи», поддерживающего суждения партии. Ирония создается антитезой «Калибан - нежный Пентеликон-ский мрамор», под которыми, с одной стороны, подразумевается буржуй, невежественный дикарь, далекий от возвышенного мира, с другой - большевики, которые занимали особняки, закрывали газеты, разрушали судебную систему, грабили. Автор завершает свой очерк образом революционной «необгонимой русской тройки», под которой «дымом дымится» дорога, «гремят мосты, все отстает и остается позади» [23. С. 1]. Обращаясь к «бойким ямщикам», Ирецкий говорит о том, что происходящее приносит душевную боль, и задается вопросом, представляют ли всадники дорогу, помнят ли «элементарную простую истину», что «за хлебами побежит всякий. Вот побежит ли за идеей?» [23. С. 1]. Используя аллюзии на известные образы русской и мировой литературы («Буря» В. Шекспира, «Мертвые души» Н.В. Гоголя, «Братья Карамазовы» Ф.М. Достоевского), автор не только обращается к идейным противникам, используя образы культуры, знаковые для образованного человека, но и открывает ту сторону характера русской революции, которую В.Г. Короленко метко называл «гра-бижка». Несмотря на антитетичность позиций Ирецкого и Горького, вызванных идейными воззрениями, очевидна близость их взглядов. Публицисты, принадлежащие к различным «литературным рядам» (в терминологии Ю.Н. Тынянова), посвящали свои работы одним и тем же проблемам: разрушению государственной и судебной власти, систем образования, культуры, норм морали, здравых национальных традиций. Горький, указавший на ошибки интеллигенции, правительства, пролетариата, считал, что взрыв «зоологических инстинктов», неготовность общества к переменам привели к «звериному праву» толпы на самосуд, разграбление «награбленного», в результате чего произошло обесценивание человеческой жизни. И революция, совершенная в интересах культуры, по мнению Горького, не имела ничего общего с ней. Подобное восприятие переворота встречается и в публицистике Ирецкого. Оба видят в происходящем в 1917-1918 гг. катастрофу, Горький пишет в 18 апреля 1917 г. в «Новой жизни»: «Всюду, внутри и вне человека, опустошение, расшатанность, хаос и следы какого-то длительного Мамаева побоища» [24. С. 1011], говоря о небывалом творческом просторе, открытом революцией, отмечает, что его плодами в 19171918 гг. стали лишь декреты правительства и публицистика [22. С. 13]. Ирецкий же пишет о бесплодности русской революции в творческом плане: «Поэты пока незаметно откликнулись на революцию, и это одно из психологических доказательств отсутствия романтики в происходящем» [25. С. 7]. Писатель с горькой иронией отзывается о «художественной рефлексии» перемен, потрясших страну: «. для неукротимого тщеславия, прикрывающегося поэзией, для неразборчивой уличной крикливости, не нашедшей себе пристанища (автомобиля!) в выступлениях большевиков, - теперь самое подходящее время. Бумаги только мало - вот беда! Один, впрочем, раздобыл ее. И вынес поэзию на. забор, украсив плакат своей фамилией, аршинными буквами напечатанной: Антоний Сычев. Расклеенные на стенах поэзы “дерзкого” поэта безнадежно слабы. Как бы то ни было, расклеенные стихи - новинка под нашим зодиаком. Раньше вы сидели или лежали на диване, прочитывали сборник и затем писали. Теперь - извините! - придется в поисках поэзии совершать прогулки по всему городу, хотя зато это уже будут настоящие прогулки по садам российской словесности.» [25. С. 7]. Выплеснувшаяся на улицу демократическая культура вызывает у Ирецкого отторжение: «эта словесность, наша русская неуемная словесность, ни к чему не обязывающая и бесплодно реющая над нашей печальной землей, не пуская вглубь никаких корней!» [26. С. 2]. Подобно Александру Блоку, призывавшему слушать «музыку революции», Ирецкий признавал необыкновенный масштаб стихии, отмечая, однако, лишь легковесность этого шума: «От моря до океана однотонно звучит праздная, никчемная болтовня. Гуторит Русь. Без конца в ширину и без меры в длину протянулся этот поток шелудивых, нудных слов, освещаемых тусклым светом Бездарности» [26. С. 2]. В суждениях публициста проступает пафос, сближающий их с «Окаянными днями» И.А. Бунина, - критически настроенный Ирецкий выражает восприятие революции целой группы писателей-эмигрантов: «Ни одной яркой новой мысли. Ни одного выражения, из которого впоследствии можно было бы сделать. хотя бы нескучную цитату. Ни одного освежающего образа. Все плоско и ничтожно, и все отдает бездушной прокламацией. Слова, слова.» [26. С. 2]. В статье от 14 июля 1917 г. Горький разочарованно описывает трусливый азарт солдат-революционеров, которые стреляют под влиянием страха: «...они начали палить по окнам и колоннам дома не целясь, с лихорадочной торопливостью людей, которые боятся, что вот сейчас у них отнимут ружья» [24. С. 11]. Ирецкий посвящает свой очерк описанию похожей ситуации, но предваряя его эпиграфом - обращением Дантона к молодому революционеру: «Пошумите немного, молодой человек, и вас начнут бояться» [27. С. 2], что высвечивает другое отношение к ситуации. «Юноши воинственного вида, со взором отважных викингов, с расстегнутыми воротами, прильнувшие к крыльям автомобиля, держа винтовки на прицел», по мнению Ирецкого, - «бутафорская» сторона «объединившегося анархо-большевизма», которая и пугает обывателя. Другая предстала перед рассказчиком на набережной реки Фонтанки: «...я видел, в паническом ужасе бежали смелые викинги из Кронштадта, напуганные раздавшимися выстрелами на Невском : - Казаки, казаки! - кричали перепуганные насмерть кронштадтцы и бросали оружие, чтобы легче было бежать. Дети - обратите внимание: дети! - с беззаботным видом очень деловито собирали эти ружья и тащили их к себе, не обращая никакого внимания на стрельбу» [27. С. 2]. Широко известны подобные примеры и в публицистике Горького: вовлеченность детей в сцены неоправданной уличной жестокости пугает писателей-гуманистов. Горький приводит примеры торжества звериного быта над здравым смыслом. Он пишет о возбуждении большевистскими лидерами низких инстинктов толпы, об уличных грабежах, упоминает о том, что «во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокойному истреблению ближнего» [24. С. 15]. Об этом же повествует Ирецкий, снова сопоставляя опыт французской и русской революций: «Хромоногий Кутов, яростный живоглот, говорят, плакал над смертью канарейки. Марат -et nittres doux, как утверждал Верлен. Их грех был только в том, что они трусливо боялись массы; они боялись говорить ей в лицо то, что думали, льстили ей, делали неумеренные обещания, а главное, опасались, что могут оказаться правее ее» [28. С. 2]. Приведя пример из истории европейских переворотов, Ирецкий проводит параллель с русской современностью: он раскрывает истинные мотивы суждений Н. Рожкова, провозгласившего диктатуру революционной демократии с опорой на террор. Ирецкий призывает политиков прислушаться к голосу рассудка: «Так возбуждают жажду у малых сих. Неутолимую жажду! Ужасную жажду, от которой тем сильнее жаждешь, чем больше пьешь. Потом поневоле, чтобы быть впереди, начинают жаждать боги, трусливые боги, у которых нет мужества остановить стремительно бегущих с горы людей. Тогда происходит то ужасное, непостижимое и незабываемое, о чем писал Камиль Демулен в своем “Старом Кордильере”.» [28. С. 2]. Публицист, разделяющий представления о преемственности европейской и российской культур, постоянно включает в тексты образы из европейской истории и литературы - отсюда и упоминание французского журнала 1793 г., и отсылка к современному произведению о революции XVIII в. -роману Анатоля Франса «Жажда богов». Уличные грабежи и «эпикурейское равнодушие» к смерти Ирецкий описывает, словно разворачивая картины, изображенные в горьковской «Новой жизни», делая их ярче и живее. Осмысливая современную действительность в контексте вечной череды испытаний, выпадавших на долю человека, писатель связывает эмоциональную тупость современников с особым состоянием, которое сопровождает «неумолимые катастрофы в роде чумы, войны, террора и безнадежной осады» [29. С. 1]. Каждый «смотрит теперь на себя, как на очередную жертву предстоящего ограбления или бессмысленного убийства. Дело только в том, когда это случится, - скоро или нет» [29. С. 1]. Горький говорит об отсутствии судебной и законодательной реформ, о том, что люди безвинно попадают в тюрьму, как раньше, и Ирецкий будто доводит эту мысль до логического завершения. Он приходит к выводу о природе власти в России, которая определяется не намерением изменить существующий порядок вещей, но лишь стремлением «в сущности, только к тому, чтобы власть перешла» [30. С. 2] в руки бунтовщиков. Определяя творческую самобытность публицистики Ирецкого, необходимо отметить, что он посвящает тексты той же тематике, к которой обращаются Короленко и Горький, более известные сегодня своими сочинениями о революции. По количеству примеров и выразительности материала его очерки и памфлеты нисколько не уступают произведениям Горького в газете «Новая жизнь». Более того, уровень абстрагирования, на который писатель второго ряда (не уступающий «генералам», по меткому определению Ю.Н. Тынянова, впервые упомянувшего о необходимости исследовать забытых и второстепенных авторов, питающих литературный процесс [31. С. 30]) поднимает описываемые бытовые ситуации, необыкновенно высок. Он позволяет рассматривать революцию как исторический перелом, высвечивающийся вневременным значением. В то же время у Ирецкого изначально иная, чем у Горького, публицистическая установка. Помещая заметки в рубрику «Из дневника», он выступал от первого лица, гораздо чаще описывал свои непосредственные впечатления, изображал разговоры и встречи, в которых участвовал. Причем мастерски создавал эффект присутствия: читатель зримо представлял сцену, чувствовал себя участником происходящего. Стремясь к документальности, правдоподобию описываемых фактов, Ирецкий пытался избежать сухого, объективированного, или чрезмерно отвлеченного, философского, повествования. Потому газетные тексты прозаика позволяют почувствовать вовлеченность в саму жизненную ситуацию. В очерках он занял позицию наблюдателя, человека, откровенно выражающего ощущение конца эпохи, рожденного хаосом и жестокостью настоящего. Если идеями и примерами революционной действительности публицистика Ирецкого была близка Горькому и Короленко, то от их деятельного оптимизма, основанного на желании дать народу образование (Горький) или помочь строительству социализма в отсталой России (Короленко), Ирецкий был далек. Скорее, публицист пытается вразумить своих оппонентов, обратить внимание общества на ошибки, которые допускаются политиками и частными лицами, дать оценку происходящему, а также как очевидец стремится выразить эмоциональное восприятие происходящего, зафиксировать приметы времени, их вечный контекст, ценностную составляющую. И в этом смысле произведения Ирецкого сближаются с дневниковыми материалами эмигрантов, опубликованными позже, - например, идейно и художественно - с «Окаянными днями» И. А. Бунина. Очерки и памфлеты Ирецкого делает самобытными именно это исповедальное и одновременно художественное начало, отличающее их от сочинений Горького, Короленко, Андреева. В отличие от собственно дневниковой формы - изначально не предназначенной для публикации, выполняющей функцию регистратора событий внешней, бытовой, строго событийной, и глубоко интимной внутренней жизни автора, - очерки Ирецкого, иногда повторяющие структуру дневника, все же обладают продуманной композицией, содержанием и формой, стилизованными под дневниковые заметки. Яркая художественность и исповедальность публицистики Ирецкого сближаются с целыми страницами размышлений Бунина, выражая общее мироощущение будущих эмигрантов. Абсурд происходящего Ирецкий сравнивает с пляской смерти, пиром во время чумы: «За один день я насчитал 14 афиш о предстоящих танцах. Балы, балы! Одновременно с эпидемией тифа вспыхнула неукротимая эпидемия балов: “грандиозных”, “костюмированных”, “демократических”» [32. С. 2]. В этой оценке происходящего в 1918 г. Ирецкий будто бы поэтически осмысливает дневниковые наблюдения Бунина, которые увидят свет лишь в эмиграции. Москва в январе 1918 г. так же полна необъяснимого веселья: «Кончился этот проклятый год. А кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы, - кого ни встретишь на улице, просто сияние от лица исходит.» [33. С. 16], «мягкая и пышная зелень деревьев, радостная, праздничная. На столбах огромные афиша: “В зале Пролеткульта грандиозный абитурбал. После спектакля призы: за маленькую ножку, за самые красивые глаза”» [33. С. 101]. Упоминания о «необъяснимом веселье» соседствуют рядом с размышлениями о болезненной гибельности революции. Лето 1917 г. Бунин вспоминает как «начало какой-то тяжкой болезни, когда уже чувствуешь, что болен, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность.» [33. С. 120]. Подобно дневниково-публицистическим текстам Ирецкого 1917-1918 гг. записи Бунина позволяют воссоздать и бытовой облик времени, и те смысловые ряды, в которые интеллигенция включала происходящее. Так, уличной культуре писатель дает меткое определение «заборная литература» [33. С. 92]. Размышляя о русской революции как о преемнице французской, Бунин видит в них сходство - жажду «игры, лицедейства, позы, балагана» [33. С. 43], подлость и кровожадность их лидеров. Писатель в дневниковой форме высказывается об изменении культуры как деградации, посвящает гневные строки ее разрушению: «Какая гнусность! у всех с утра до вечера только и разговору, как бы промыслить насчет еды. Наука, искусство, техника, всякая мало-мальски человеческая трудовая, что-либо творящая жизнь - все погибло. Сожрали тощие коровы фараоновых тучных и не только не потучнели, а сами околевают!» [33. С. 112]. Бунин осмысляет русский бунт в контексте вечных истин - библейских сюжетов, философских изречений, фиксирует свои впечатления и идеи, не стремясь найти путь спасения России, - говорит о происходящем как о конце эпохи, точно его современник на страницах «Речи». Из исповедальной, личностно-эмоциональной формы очерков проистекает и другая особенность повествовательной манеры Ирецкого: в каждом произведении писатель обращается к культурным традициям, насыщая свои тексты аллюзиями, реминисценциями, цитатами, яркими и хорошо известными читателю образами, художественными средствами, риторическими фигурами. Ирецкий стремился создать высокую публицистику в соответствии с европейским опытом революционной печати. Для него важно дать происходящему определение одновременно с точки зрения европейского идеала революции и русского национального характера, культурной традиции России. Оттого его очерки отличает интертекстуальность. Выходя на уровень абстрагирования, анализируя происходящее с точки зрения европейской истории и культуры, в том числе идеалов Великой французской революции, используя образы из произведений русской литературы («Мертвые души» Н. В. Гоголя, «Вишневый сад» А.П. Чехова, «Братья Карамазовы» Ф.М. Достоевского и др.) и реминисценции на них, Ирецкий в своем желании остановить стремительный распад общества и расчеловечивание сближается не с авторами политических памфлетов, но с такими значительными фигурами русской публицистики, как М. Горький и В. Г. Короленко. Потому публицистическое наследие Ирецкого ценно в первую очередь как отражение взглядов писателя и журналиста, который участвовал в полемике по поводу революции, вдумчивого очевидца, оставившего на страницах прессы десятки любопытных зарисовок, горячих, но дальновидных суждений о судьбе России в XX в. Тревога о сохранении «вишневых садов» культуры, исторической памяти, связи поколений наполнила очерки Ирецкого. Энтропийную силу, сумасшествие, жестокость «бойких ямщиков» России видел в послереволюционном хаосе Ирецкий. Его призывы, обращения, едкая ирония были следствием надежды на изменение ситуации, но у него не было веры в предрекаемое А.А. Блоком возрождающее начало: «России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и - по-новому - великой» [34. С. 9], в то, что вечные истины «отнимаются только вместе с сердцем и головой» [34. С. 16]. Ирецкий же видел своими глазами, как разрушается то условное и бесценное, что создавалось веками. Так, писатель предсказывает масштаб трагедии, которой может обернуться кризис книгоиздательства. Торжественное и скорбное настроение очерка создает публицистическое обращение к подвижникам русского общедоступного народного образования и печати: «Русский букварь умирает! Аз, буки, веди... Святитель русской грамоты Ушинский, представлял ли ты себе это? Первый русский печатник Иван Федоров! В муках, тревоге и бедности налаживавший где-то в сарае свой первый печатный станок, чтобы множить книжные словеса, кои реки суть, напояющие вселенную, -слышишь ли ты это? Постигаешь ли?» [35. С. 3]. Эпитеты, метафоры, создающие образы русских просветителей, и риторические вопросительные и восклицательные предложения придают материалу особую эмоциональную силу. Ирецкий связывает имена Ярослава Мудрого, Ивана Федорова и Константина Ушинского, подчеркивая преемственность просветительской и культурной традиции, которая разрушается в XX в. Публицист показывает свое уважительное отношение к труду сохранения сокровищницы русской культуры, называя автора первых массовых учебников «святителем русской грамоты», обозначая подвиг Федорова столкновением непростых бытовых обстоятельств создания станка («в муках, тревоге и бедности», «где-то в сарае») и утверждением высокого назначения его плодов - сохранения и демократизации письменного слова - цитатой из «Повести временных лет». Помещая в текст знаменитые слова, Ирецкий, безусловно, подразумевает контекст выражения, повествующий о преобразующей силе, необыкновенном значении книг [36. С. 102]. В русле этой метафоры Ирецкий не боится высоких риторических восклицаний и обращений («Русский букварь умирает!», « слышишь ли ты это? Постигаешь ли?») и горестных размышлений («Аз, буки, веди.»), которые обрамляют краткое обращение к создателям грамоты, звучат эмоционально и убедительно. Ирецкий продолжает тему разрушения культуры в очерке «Вишневые сады», где описывает распродажу частных библиотек. Используя широко известный литературный образ и метафору вишневого сада как воплощение памяти об утерянном прошлом, писатель делает их ассоциативным фоном современных зарисовок: «Бывшие сановники, офицеры, судьи, лишившись жалованья и пенсии, частями разносят свои книги по букинистам, и посетитель антикварной книжной лавки может теперь часто наблюдать робкие, смущенные фигуры необычных продавцов. Это очень грустное зрелище, способное опечалить даже постороннего» [37. С. 6] (курсив мой. - М.С.). Живой, будоражащий читателя образ продавцов выражает обеспокоенность Ирецкого потерей «кирпича культуры» русского общества: «Библиофильство - одна из самых культурных страстей, в большинстве случаев бескорыстная. Собирателей книг у нас не так уж и много, и при том пренебрежении к прочитанной книге и подчас варварском отношении к ней, какое проявляется даже в более интеллигентных кругах, коллекционеры безусловно являются у нас апостолами “книголюбства”» [37. С. 6]. Ирецкому жаль «гибнущие “вишневые сады” бедной культуры, в которых так приятно собирать “сладкий мед эрудиций”» [37. С. 6], он сетует на затруднения, возникающие во время поиска нужной книги из-за ограниченного количества российских «книжных собраний для общественного пользования» [37. С. 6]. Тем самым публицист создает материалы, в которых ставит вопрос о необходимости сохранения книгоиздательсва, частных книжных собраний в современной ему России и о возможном упадке словесной культуры. Не меньшую тревогу вызывает у Ирецкого и отношение к музейному фонду России, национальным ценностям, вечным истинам, проблеме связи отцов и детей. Однако предметом описания Ирецкого становится не только разрушение духовной и интеллектуальной жизни, но и материальное положение России вследствие революции и Брестского мира. Автор поднимает актуальные темы голода, потери земли, уничтожения сельскохозяйственных культур. Центральными в статье «Счет» становятся образы поля и жатвы. Публицист использует общекультурный мифологический образ поля брани как засеянных просторов, готовых для жатвы, и германо-скандинавский эпический образ доблестной смерти, дарующей воинам загробный пир: «Началась жатва, и вместе с хлебом Россия пожинает урожай большевистского посева. Победно, ах, как победно прозвучал рог Циммер-вальда в нашей долине скорби! Обильную жатву собрал враг и ныне пирует он, точно в кровавом раю древне-германских народов, поднимая черепа с пенным пивом. Увы! Это пиво из русского солода» (курсив мой. - М.С.) [38. С. 2]. Продолжает тему потерь русской земли очерк о погубленной безответственностью спасительной идее «железного» дня, который мог бы уберечь Россию от голода: «Земледелец бьется как рыба об лед, извлекает из амбара заржавевшее старье, чинит, мастерит, кует и плавит. Если бы толком рассказать, что переживает теперь земледельческое население в поисках сельскохозяйственного инвентаря, то вы, читатель, как бы ни были равнодушны к Микуле Селяниновичу, не только пожертвовали старый замок, летние ножницы и два ненужных ключа, но еще тайком от вашей хозяйственной супруги сломали бы, скажем, железную кровать и присоединили бы ее к “железному фонду”» [39. С. 2]. Упоминая образ богатыря из былины новгородского цикла, Ирецкий привносит в тревожное обращение к читателю поэтическую ноту. Вместе с тем образ пахаря, олицетворяющий мощь русского народа-труженика, контрастен нынешнему бессильному положению крестьянства. Тем горше выглядит закрывающая статью сцена телефонного разговора, свидетелем которого автор случайно стал: желающие сдать металл не могут сделать это. В действительности сбором никто не занимается. Своеобразие очерков Ирецкого о революции определяется авторской установкой на рефлексию одновременно бытового и бытийного уровней происходящего. С одной стороны, в стихии бунта прозаика интересует частное, вещное - ему важно показать, что видит, слышит, о чем думает, что чувствует в это время человек. Оттого Ирецкий активно использует в своих текстах живую ткань жизни, ссылается на собственные наблюдения, эмоциональные состояния. В отличие от более известных публицистических текстов, порою лишенных определенных примет дня, писатель в непосредственных зарисовках-откликах на происходящее запечатлевает процесс изменения России, зарождения новой эпохи. В то же время внимание Ирецкого привлекают факты политической, общественной, культурной жизни России и Петрограда: публичные выступления, опубликованные документы, действия, поддерживающие идеологию большевизма. Примеры бытовых последствий послереволюционного разрушения и анархии - наблюдаемые самим авторам конфликты, частные разговоры -становятся материалом для его размышлений. Внимательный наблюдатель, Ирецкий насыщает свои тексты колоритными деталями, используя в основном художе-ственно-публицисти-ческие жанры - документальнобеллетристические очерки, в том числе портретные и очерки нравов, а также памфлеты. Как журналист и писатель Ирецкий ценен своим вниманием к конкретному, бытовому материалу, погруженному в культурноисторический контекст - этим и объясняется востребованность богатого фактурой материала, ярких зарисовок современными историками и юристами. Вместе с тем автор избегает концентрации на политической стороне происходящего, часто свойственной писателям второго ряда, газетным фельетонистам. Обращаясь со страниц «Речи» и к своим читателям, и к оппонентам, публицист заменяет политику в повествовании палитрой чувств, которые проживал русский интеллигент, чаявший свободы и возрождения, но очутившийся в хаосе темных, хтонических сил. Неслучайно часть текстов публиковалась в рубрике «Из дневника контрреволюционера» (1917) и «Из дневника» (1918): писатель придавал большинству из них форму ярко окрашенного эмоционального повествования от первого лица. И эта особенность позволяет публицистическим текстам Ирецкого 19171918 гг. выразить скрытые от общественности мысли Андреева, пафос не принявших революцию русских эмигрантов - например, Бунина. Дневниковая природа очерков Ирецкого показывает, что научнопублицистические статьи Горького и Короленко, безусловно, о
Поливанов К.М., Чанцев А. В. Виктор Яковлевич Ирецкий // Русские писатели. 1800-1917. Биографический словарь. Г-К / гл. ред. П.А. Николаев. М., 1992. Т. 2. C. 423 424.
Попов В.В. Ирецкий В. // Русская литература ХХ века. Прозаики, поэты, драматурги. Словарь. М., 2005. Т. 1. С. 105-106.
Семенова М.Г. О творческих связях В.А. Каверина и В.Я. Ирецкого // Вестник Псковского государственного университета. 2017. № 6. С. 91-97.
Семенова М.Г. Книжная «скорбная летопись» России: публицистика В.Я. Ирецкого в журнале «Вестник литературы» // Вестник Псков ского государственного университета. Серия «Социально-гуманитарные науки». 2019. Вып. 10. С. 52-58.
Семенова М.Г. Публикации В.Я. Ирецкого в «Летописи Дома Литераторов» // Актуальные проблемы исследования коммуникационных аспектов PR-деятельности и журналистики : сб. материалов IV Международного научного семинара / отв. ред. В.В. Фролов. Псков, 2020. С. 143-155.
Семенова М.Г. Забытый писатель Виктор Яковлевич Ирецкий: судьба и творчество // Материалы Международного молодежного научно го форума «Ломоносов-2018» / отв. ред. И. А. Алешковский, А.В. Андриянов, Е.А. Антипов. М., 2018. 1 электрон. опт. диск.
Нелитературная судьба писателя Виктора Ирецкого (1882-1936) / публ., вст. ст. и коммент. М.Ю. Сорокиной, Н.Ю. Масоликовой // Скрещения судеб. Literarische und kulturelle Beziehungen zwischen Russland und dem Westen. A Festschrift for Fedor B. Poljakov. Berlin et al. : Peter Lang, 2019. S. 339-386.
Калифорнийский альманах. 1934. Сан-Франциско. Издание Литературно-художественного кружка города Сан-Франциско. Харбин, 1934. 173 с.
Шелохаев В.В., Соловьев К.А. Либеральные оценки Февральской революции 1917 года // Новейшая история России. 2017. № 2. С. 33-43.
Андреев Л.Н. Памяти погибших за свободу: [листовка] / Леонид Андреев. [Б.м. : б. и., 1917, март, после 5]. [1] л. в 3 стб.; 51 х 36 см.
Ирецкий В.Я. Охранка. Страница русской истории // Речь. 1917. № 82 (3824). 9 (22) апреля. С. 3.
Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. М., 1981. 256 с.
Андреев Л.Н. Иуда Искариот. Повести. Рассказы. М., 2015. 640 с.
Андреев Л.Н. Революция (О насилии) // Возвращенный мир. Антология русского зарубежья. М., 2004. Т. 1. С. 67-72.
Ирецкий В. Из дневника // Речь. 1918. № 14 (39). 20 января (2 февраля). С. 1.
Ирецкий В. Не то // Речь. 1917. № 100 (3842). 30 апреля (13 мая). С. 3.
Короленко В.Г. Постановления крестьянских сходов перед первой Думой // Земли! Земли! Мысли, воспоминания, картины. М., 1991. 224 с.
Короленко В.Г. Несколько мыслей о революции // Земли! Земли! Мысли, воспоминания, картины. М., 1991. 224 с.
Горький М. Несвоевременные мысли. Статьи 1917-1918 гг. / сост., введение и примеч. Г. Ермолаева. Париж, 1971. 304 с.
Коростелев С. Г. Журнал «Летопись» (1915-1917) и газета «Новая жизнь» (1917-1918) в историко-культурном контексте : дис.. канд. филол. наук. М., 2015. 270 с.
Глушковский П. Полемика Максима Горького с кадетами и большевиками на страницах газеты «Новая жизнь» // Actaneophilologica. 2019. XXI (1).
Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре. Пг., 1918. 115 с.
Ирецкий В. Душа болит // Речь. 1917. № 109 (3851). 11 (24) мая. С. 1.
Горький М. Революция и культура: Ст. за 1917 г. Берлин, 1918. 88 с.
Ирецкий В. «Висячая» поэзия // Речь. 1917. № 128 (3870). 3 (16) июня. С. 7.
Ирецкий В. Словесная одурь // Речь. 1917. № 216 (3958). 14 (27) сентября. С. 2.
Ирецкий В. Психоз // Речь. 1917. № 156 (3898). 6 (19) июля. С. 2.
Ирецкий В. Боги жаждут // Речь. 1917. № 201 (3943). 27 августа (9 сентября). С. 2.
Ирецкий В. На большой дороге // Наш век. 1918. № 10 (35). 16 (29) января. С. 1.
Ирецкий В. Дух власти // Речь. 1917. № 210 (3952). 7 (20) сентября. С. 2.
Тынянов Ю. Н. Архаисты и новаторы. Л., 1929. 596 с.
Ирецкий В. Я. Здесь танцуют // Наш век. 1918. № 33 (57). 24 (11) февраля. С. 2.
Бунин И.А. Окаянные дни. М. : Современник, 1991. 255 с.
Блок А.А. Интеллигенция и революция // Собрание сочинений в восьми томах. Т. 6: Проза. 1918-1921. М.; Л., 1962. С. 9-20.
Ирецкий В. Книга (вместо некролога) // Речь. 1917. № 127 (3869). 2 (15) июня. С. 3.
Повесть временных лет. Часть первая. Текст и перевод. М.; Л., 1950. 404 с.
Ирецкий В. Вишневые сады // Наш век. № 50 (74). 1918. 17 (4) марта. С. 6.
Ирецкий В. Счет // Речь. 1917. № 180 (3922). 3 (16) августа. С. 2.
Ирецкий В. Бестолочь // Речь. 1917. № 168 (3910). 20 июля (2 августа). С. 2.