Индивидуализация криминального факта в «Записках из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского: автопсихологический аспект
В статье рассматриваются освященные в «Записках из Мертвого дома» «бесспорные» преступления – отцеубийство и женоубийство,– связанные с внутренним сюжетом героя-повествователя А.П. Горянчикова – двойника автора. Организующий повествование мотив невинной жертвы ошибки правосудия получает в тексте концептуальное – автобиографическое обоснование.
Individualization of the criminal fact in the «Notes from the Dead house» by F.M. Dostoevsky: autopsychological aspect.pdf Творческим изысканиям Достоевского в области художественной кримино-графии суждено было получить, по словам В.А. Бачинина, «практическую про-верку», когда писатель оказался «в роли без вины виноватого заключенного, смертника, каторжанина». С одной стороны, замечает исследователь, «прохожде-ние через казематы Петропавловской крепости, неправый суд, инсценированную казнь и каторгу» явилось для Достоевского личной трагедией, с другой, – «жесто-кий поворот судьбы предоставил ему как писателю совершенно уникальный жиз-ненный материал для осмысления и творчества», что позволило ему «стать столь глубоким и авторитетным аналитиком криминальной проблематики», сыграло важную роль для обретения «антигероя зрелого творчества». Достоевский вер-нулся в литературу «Записками из Мертвого дома» – произведением, полностью посвященным проблеме преступления и наказания [Бачинин, 2001, с. 46, 48, 54, 107]. Одной из актуальных проблем в изучении «Записок из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского остается определение жанра и принципов художественной целостности произведения. Содержанием «Записок» является полное, почти фак-тографическое описание каторжного быта: внешнего вида крепости, распорядка дня, труда и досуга арестантов, злоупотреблений начальства. При этом изображе-ние сибирской каторги дается не отстраненно, а через личную судьбу, воспоми-нания и переживания героя-рассказчика, в котором очевидны автобиографические черты писателя. На этом основании одни исследователи в определении жанра акцентируют документальный характер «Записок»: Г.М. Фридлендер и Б.О. Костелянец называют их «книгой очерков»;1 другие подчеркивают авто-биографический план: Н. Чирков – «художественные мемуары»; третьи говорят о синтезе того и другого: Г. Чулков – «особый жанр, который граничит с художе-ственным очерком и мемуарами»2 [цит. по: Селезнев, 1974, с. 117]. Форма «запи-сок арестанта» была ценна для Достоевского своей безыскусственностью [Фрид-лендер, 1964, с. 94], рождающей эффект свидетельства. Записки как разновид-ность промежуточного жанра воспринимались читателями «как подлинные, чело-веческие, документы» [Istvan, 1991, с. 230]. 1 Сходную точку зрения занимает Л.П. Гроссман, называя «Записки» описательными очерками сибирской тюрьмы, серией зарисовок с психологическими этюдами и вставными новеллами. 2 Первым своеобразие художественной формы произведения отметил Л.Н. Толстой, указав, что оно не вполне «укладывается в форму романа, поэмы или повести» (4, 297). П.В. Анненков писал о «Записках» как о «романе, прикасающемся одной стороной к лето-писи, а другой к вымыслу» [цит. по: Орнаторская, 1987, с. 165]. О жанровом синкретизме произведения позднее говорил В.Б. Шкловский, отмечая, что «перед нами не «роман», но «записки», не вымышленный, «сочиненный» рассказ, но как бы кусок из «живой жизни» автора [цит. по: Фридлендер, 1979, с. 183], «новое, своеобразное художественное единство документального романа» [Шкловский, 1957, с. 123]. В литературоведении до сих пор нет однозначного решения вопроса о жанровой принадлежности «Записок»: от позитивного определения – роман (И.Т. Мишин) до отрицания определенного жанра – не очерки, не мемуары, не роман в строгом смысле слова (В.А. Лакшин) [Туниманов, 1980, с. 73–74]. 3 Тексты художественных произведений и писем цитируются по изданию: [Достоев-ский, 1972–1990] – с указание тома и страницы в круглых скобках. Ставшая традиционной в литературе мотивация авторской маски писателя, представляющего свой текст как чужие записки, позволяла писателю скрепить и беллетризовать разнородный фактографический материал. В фигуре героя-рассказчика Александра Петровича Горянчикова отчуждается автобиографиче-ский повествователь: «Моя личность исчезнет», – писал Ф.М. Достоевский (пись-мо брату от 9 окт. 1859 г., 28-1, 349)3. Вокруг этого персонажа организуется дей-ствие. Его сознание централизует все впечатления каторжной жизни. Действие «Записок» перенесено в прошлое, дано как воспоминания Горянчикова, чем мо-тивируется отбор самых сильных, значимых, ярких впечатлений духовного опыта, которые как бы всплывают в памяти рассказчика, исключая прямую фактогра-фию, эмпиризм, давая простор для художественных обобщений. Герой-рассказчик собственной истории преступления и биографии не имеет. О нем известно только, что он – уголовный преступник, осужденный за убийство жены. Но ни мотивы, ни обстоятельства преступления не сообщаются. А.П. Горянчиков не исповедуется, не раскаивается, не рефлексирует по поводу содеянного. Тем не менее, в отборе фак-тов, в содержании впечатлений, в оценке окружающей действительности выражает-ся его характер – мыслящего и гуманного человека, что как будто не вяжется с его преступлением и создает загадку, тайну образа. У Ф.М. Достоевского была возможность беллетризации произведения, уси-ления его занимательности за счет обильного включения уголовного, собственно криминального материала. Однако эта возможность использована писателем весьма сдержанно. В начале произведения повествователь обещает рассказы о «страшных, неестественных поступках» и «чудовищных убийствах», но не осу-ществляет этого намерения, ссылаясь на неписанный закон острога – «говорить про это не принято» (4, 12). Тем не менее, в «Записках» названы более тринадцати преступлений различ-ного рода. Из них только четыре получают относительно подробную сюжетную разработку как отдельные и законченные истории. Первая – о невинно осужден-ном за отцеубийство – разбита на пять фрагментов, рассредоточенных в разных частях повествования.1 По тому же фрагментарному принципу воссоздается исто-рия дворянина Ав-ва – доносчика, сфабриковавшего мнимое политическое дело. Третья – история Баклушина, убившего из ревности немца, – оформляется как вставной рассказ внутри IХ главы. Четвертая история – о женоубийце Шишкове – выделена в отдельную (IV) главу под названием «Акулькин муж» и с подзаголов-ком «Рассказ». 1 Символичен тот факт, что история отцеубийцы разбита на пять отрывков, так же как на пять частей была разделена история Горшкова в романе «Бедные люди». В теории сим-вола число пять – знак человека. Трудно найти более «антропологического» автора, чем Достоевский. По-видимому, писатель не случайно пятикратно обращается к образам героев второстепенных, но в силу их экстраординарности, загадочности, таинственности имею-щих принципиальное значение для художественного целого. 2 «По условиям тогдашней цензуры, Федор Михайлович принужден только был вы-бросить из своего сочинения эпизод о ссыльных поляках и политических арестантах» [Достоевский в воспоминаниях…, 1991, т. 1, с. 274]. Согласно документам, среди около 250 заключенных в омской крепости в это время пребывало 6 политических: кроме Досто-евского и Дурова еще четверо поляков, которые всегда держались вместе [Селезнев, 1990, с. 150]. Отмеченность этих историй «бесспорных» преступлений связана с внутрен-ним сюжетом героя-повествователя – двойника автора, организующим единство содержания «Записок» на основе авторской правовой концепции. Подробнее ос-тановимся на истории об отцеубийце, т.е. человеке, посягнувшем на принципы естественного права в виде существующих абсолютных запретов на оскорбление родителей, инцест, убийство родственников. История арестанта воспроизводится не в виде законченного вставного рассказа, а разбита на отдельные фрагменты, строится по принципу «досье», аналогично истории Горшкова в «Бедных людях» и Мурина в «Хозяйке». Начало истории отцеубийцы совпадает с началом первой главы. Она рассказывается как пример «самых страшных, самых неестественных поступков, самых чудовищных убийств» (4, 15). Важно и то, что совершает его дворянин. Это специально выделено рассказчиком при возвращении к образу пре-ступника во второй раз, когда он упоминается среди других арестантов-дворян. «Из русских дворян, кроме меня, было четверо» (4, 26). Среди этих четверых, кроме отцеубийцы, повествователь называет Аким Акимыча, отбывающего срок за самоуправство, и А-ва, осужденного за ложный донос. Четвертый дворянин не назван, – не подразумевается ли здесь сам Достоевский или вообще дворянин, осужденный по политическим мотивам, о чем нельзя было говорить по цензур-ным условиям.2 Достоверно известно, что петрашевцев с целью разобщения рас-пределяли именно среди уголовных преступников. В третий раз образ отцеубий-цы обсуждается с нравственной стороны, при этом рассказчик обращает внимание на крайнее противоречие характера дворянина – беспечного, незлобивого, радуш-ного, – что казалось несовместимым с сущностью его преступления. В этом про-тиворечии рассказчик предполагает либо чудовищный цинизм преступника, либо его невиновность, и склоняется к последнему. Подводя читателя к этому мнению, он противопоставляет дворянину-отцеубийце дворянина А-ва, совершившего ме-нее тяжкое преступление, но падшего в своем цинизме «шпиона и доносчика» до последней степени низости. В четвертом эпизоде отцеубийца показан в сфере ду-ховной, эстетической жизни как один из артистов театра каторжан. Рассказчик отмечает его виртуозное владение гитарой. Прямое отношение к театру арестан-тов имел и Ф.М. Достоевский. Ссыльный революционер Шимон Токаржевски, одновременно с писателем отбывавший каторгу, свидетельствовал в мемуарах, что «импровизированными артистами в качестве режиссера приглашен был писа-тель Федор Достоевский для указания, как по-театральному надо говорить и про-чее» [цит. по: Гусев, 1983, с. 109]. Однако в «Записках» Достоевский скрыл свою роль в организации спектакля, оставшись «в тени» героя-отцеубийцы. В пятый, последний раз, почти в финале книги, к фигуре отцеубийцы обращается уже изда-тель записок Горянчикова и сообщает о судебной ошибке и невиновности дворя-нина в преступлении. «Издатель никак не может сомневаться в достоверности этого известия…» (4, 95). Таким образом, противоречие между видимостью и сущностью мнимого преступника разрешается, но остается проблема значения этой истории для всего целого «Записок». История отцеубийцы, более других запечатлевшаяся в памяти повествовате-ля и заставляющая вновь и вновь переживать ее, позволяет предположить анало-гию его судьбы с судьбой биографического автора – Достоевского – как «невинно осужденного», терпящего жестокое наказание «напрасно». Политическое престу-пление оценивалось как посягательство на самодержавие, т.е. на царя – отца рос-сийского государства, и в этом смысле оказавшийся невиновным отцеубийца про-ливает свет на самоощущение другого мнимого «отцеубийцы» – автора, выра-женное в обобщенной, неопределенно-личной форме рассуждений о каторжных муках арестанта-дворянина, против воли вынужденного «задавить в себе свои потребности, все привычки, перейти в среду для него недостаточную, при-учиться дышать не тем воздухом»; «это – рыба, вытащенная на песок. И часто для всех одинаковое по закону наказание обращается для него вдесятеро мучитель-нее» (4, 55). Образ повествователя содержит то же противоречие между видимостью пре-ступления и внутренней сущностью характера, что и образ отцеубийцы. Он пред-стает как мыслящий и гуманный человек, alter ego автора. Так же, как и отце-убийца, он не только не раскаивается, но даже и не вспоминает о своем преступ-лении. Обращает на себя внимание тот факт, что отцеубийца нигде в «Записках» не назван по имени, хотя имя его – Дмитрий Ильинский – было хорошо известно Достоевскому в силу того, что он особо интересовался характером и историей этого человека, выделяя его из среды других каторжан. Социальная принадлеж-ность к привилегированному сословию может служить оправданием безымянно-сти героя. Автор-дворянин, испытавший на себе публичное лишение чинов и всех прав состояния, мог скрыть имя героя из этических соображений1. Вспомним факт, говорящий о желании Достоевского тоже остаться безымянным: он не на-зывает себя в числе пяти русских дворян. Нужно отметить также совпадение ме-жду Достоевским и Ильинским – прототипом отцеубийцы – в возрасте: обоим заключенным в момент знакомства на каторге по 28 лет и в звании: оба – отстав-ные подпоручики. 1 По этическим соображениям, на наш взгляд, Достоевский никогда не упоминает (ни по имени, ни по фамилии) о Дурове, тоже находящемся в Омском остроге. 2 Во французской судебной традиции до 1832 г. «отцеубийц – и приравниваемых к ним цареубийц – возводили на эшафот под черным покрывалом. Здесь им отрубали кисть руки и зачитывали приговор». Распространенное тогда представление: чем чудовищнее преступление, тем больше преступник должен был лишен света. Для отцеубийцы надлежа-ло изготовить железную клетку или вырыть непроницаемую темницу, которая послужит ему последним пристанищем [Фуко, 1999, с. 22]. В России по «Соборному уложению» 1649 г. виновных в убийстве родителей разрывали клещами [Исаев, 1999, c. 98]. Позднее по «Артикулу Военскому» (1715) Ст. 160 убийство отца, матери, малолетнего ребенка ка-ралось колесованием (в других случаях предусматривалось отсечение головы мечом [Рос-сийское законодательство…, 1986, т. 4, с. 383]. Из истории права известно, что отцеубийство издавна приравнивалось к же-ноубийству и к цареубийству, что создает дополнительную возможность для сравнения судебных историй безымянного отцеубийцы, героя-повествователя А.П. Горянчикова и автора-повествователя. Все три преступления наказывались по одной статье, как в западной, так и в отечественной традиции2. Причем в уго-ловно-правовой системе относительно возмездия за эти преступления действовал принцип бесконечности наказания, реализованный императором Николаем I, своей рукой подписавшим приговор подозреваемому Дмитрию Ильинскому – в ка-торжные работы на 20 лет1 – и устроившим инсценированный спектакль публич-ной казни над петрашевцами. 1 Суд присудил Дмитрия Ильинского разжаловать в рядовые и за отсутствием доказа-тельств оставить в сильном подозрении в убийстве отца своего. Однако в дело вмешался император, наложив на приговор высочайшую конфирмацию: «Отцеубийца не должен служить в рядах войск. В каторжные работы на двадцать лет» [Достоевский в воспомина-ниях…, 1990, т. 1 , с. 339]. В результате этого Д. Ильинский в 1848 г. лишен дворянского достоинства и сослан в Омскую крепость в разряд всегдашних арестантов [Белов, 2001, т. 1, с. 345]. В то время 20 лет каторги были наказанием на срок, – отмечает Б.Г. Реизов [Реизов, 1970, с. 135]. Однако закон 1845 г. о наказании отцеубийц гласит: «За умышлен-ное убийство отца или матери виновные подвергаются лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы в рудниках без срока (т.е. до дряхлости и неспособности). Лишь «Уголовное Уложение» 1903 г. определит максимальную продолжительность ка-торжных работ, в том числе и бессрочных, также и для отцеубийц – 20 лет. 2 Ап. Григорьев замечал, что Достоевский «достиг страдательным психологическим процессом до того, что в «Мертвом доме» слился совсем с народом» (курсив Григорьева – Е.С.) [Григорьев,1990, с. 317]. 3 В № 3–4 номерах «Времени» за 1861 г. «редакция подчеркивала, что до тех пор, по-ка в уголовных кодексах допускается смертная казнь, судебную ошибку нельзя рассматри-вать лишь как ошибку. По существу своему она является легальным убийством» [Карлова, 1975, с. 19]. На наш взгляд, с большой степенью уверенности можно говорить о принад-лежности этих слов именно Ф.М. Достоевскому. И.Л. Волгин, указывая, что «приговор Достоевскому юридически слабо обоснован», считает, что «сам потерпевший (курсив авт. – Е.С.) никогда не затра-гивал этот сюжет» [Волгин, 2000, с. 536]. Другие исследователи также отмечают, что писатель не считал себя пострадавшим безвинно, ссылаясь на его воспомина-ния («государство защищало себя» и «с своей точки зрения было право» (18, 333)) или цитируя письмо к Э.И. Тотлебну от 24 марта 1856 г. («Я был виновен, я сознаю это вполне… Я был осужден законно и справедливо» (28-1, 224)). При этом не учитывается официальный статус таких признаний (письмо к Э.И. Тотлебну являлось прошением о смягчении участи), вызванных стремлени-ем обезопасить себя в дальнейшем. Более достоверная, на наш взгляд, художест-венная проекция переживаний автора в его произведениях позволяет скорректи-ровать широко известное мнение о том, что Достоевский «не жаловался никогда ни на свою собственную судьбу, ни на суровость суда и приговора, ни на загуб-ленные цветущие годы своей молодости» [Дост. в воспоминаниях…, 1990, т. 1, с. 279]. Как мы показали, отраженно биографический сюжет о невинно осужденном затронут в истории безымянного отцеубийцы, которая «прошивает» «книгу очер-ков», создает систему разветвленных связей, сцепляющих множество лиц общно-стью подобной судьбы, организующих сюжетно-эмпирический материал мотивом жертвы правосудия. Кроме фигуры отцеубийцы на страницах «Записок» встреча-ются и другие, не менее яркие, герои с подобной судьбой: юноша-горец Алей и се-мья крестьян Ломовых. И таким образом, фигура невинно осужденного вырастает до символического образа всей каторги2. «Если такой факт оказался возможным, то самая эта черта прибавляет еще новую и чрезвычайно яркую черту к характеристи-ке и полноте картины Мертвого дома» (4, 195). Образ жертвы правосудия преследовал писателя и в дальнейшем творчестве. В течение 1861-62 гг. в журнале братьев Достоевских «Время» были опубликова-ны семь процессов из уголовных дел Франции и Англии 1820 – 1850 гг.3, позже еще один процесс был помещен в журнале «Эпоха». Примечательно, что из вось-ми процессов пять освещали судебные ошибки [Карлова, 1975, с. 16]. Мотив жертвы судебной ошибки лег в основу истории Миколки в романе «Преступление и наказание». На страницах «Дневника писателя» за октябрь и декабрь 1876 г. Ф.М. Достоевский анализирует дело крестьянки Екатерины Корниловой. Увидев в нем ошибку, он публично высказывает мнение о невиновности подсудимой, обращается в следственные органы и добивается ее оправдания (24, 36–43). И, наконец, мнимый отцеубийца из «Записок из Мертвого дома» стал прообразом Дмитрия Карамазова, героя, которому писатель дал имя реального прототипа – каторжника Дмитрия Ильинского [Реизов, 1970]. Вторым (по степени освещения) среди «бесспорных преступлений» является женоубийство. В качестве такого рода преступника в «Записках» предстает преж-де всего главный герой, от лица которого ведется повествование, Александр Пет-рович Горянчиков. Примечательно, что именно история отцеубийцы четко запе-чатлелась в памяти повествователя, осужденного за преступление подобного ро-да. Важно, что срок заключения отцеубийцы (прерванный новым рассмотрением дела и оправданием) и Горянчикова оказывается равным – 10 лет. Читатели-современники отождествляли Достоевского с подставной фигурой рассказчика Горянчикова1, считая писателя женоубийцей. Об этом автор сожалел и спустя пятнадцать лет после издания «Записок», вынужденный относиться к посторонним настороженно: «С тех пор про меня очень многие думают и ут-верждают даже теперь что я сослан был за убийство жены моей» (22, 47). Этот же факт подтверждала будущая жена писателя Анна Григорьевна: «Сниткины начали меня уверять, что он сослан был за убийство кого-то, а кажется, что за убийство своей жены» [22, 346; Достоевский в воспоминаниях…, 1990, т. 2, с. 114]. Досто-евский на страницах «Дневника писателя» за январь 1876 г. принужден был опро-вергать эти слухи и заявлять, что он был осужден как политический, а не уголов-ный преступник (22, 37). 1 На этот факт указывали Н.С. Державин, В.Б. Шкловский, В.А. Туниманов. «Начав рассказ от лица выдуманного Горянчикова, представив его читателю и пересказав его био-графию, автор вскоре забывает о нем и демонстративно говорит дальше о себе самом» [Шкловский, 1957, с. 85]. «Достоевский преднамеренно на протяжении всей книги, начиная с первой главы, “забывает”, перечеркивая его биографию, об “истинном” авторе “Сцен из Мертвого дома”. Естественно, что Горянчикова не замечали и современники Достоевского. В литературе о книге давно принято говорить о фиктивности фигуры рассказчика, о пол-ном, абсолютном вытеснении Горянчикова Достоевским. Так, Н.С. Державин в брошюре 1920-х гг. писал: “Достоевский эти «Записки» опубликовал, но в них и следа нет какой бы то ни было психологической ненормальности их автора, ни одного штриха, ни одной мело-чи в содержании, ни одной обмолвки в стиле, которые бы убедили нас в странности их мнимого автора”» [Туниманов, 1980, с. 81]. «С первых же строк “Записок из Мертвого до-ма” перед нами во весь свой рост встает именно Достоевский, их подлинный автор, фик-тивного же автора, Александра Петровича Горянчикова, мы не видим ни в одной строчке повести» [Там же, с. 81]. Тем не менее, выбор для героя – авторской маски писателя – данного пре-ступления едва ли был случайным. Мотив женоубийства в неявной двусмыслен-ной ситуации возник у Достоевского в незаконченной повести «Неточка Незвано-ва», написанной до ареста. В первом же романе, написанном после каторги, − «Униженные и оскорбленные» − тайное женоубийство является безнаказанным промыслом афериста князя Валковского. Иное освещение этот мотив получает при работе над «Мертвым домом», которая началась после роковых событий, свя-занных с любовью и браком Ф.М. Достоевского с Марией Дмитриевной Исаевой, омраченным муками ревности писателя к учителю Вергунову. Запись реальной истории женоубийства на полях «Сибирской тетради» стала основой «рассказа» − исповеди арестанта в главе «Записок из Мертвого дома» под названием «Акулькин муж». В рассказе два сюжетных узла. Первый завязан на странной безобразной любви-ненависти мещанина Фильки Морозова к Акулине, дочери богатого семейства. Не желая терять своей пьяной буйной свободы и в то же время ревнуя возлюбленную к любому другому претенденту на ее руку, Филька клевещет на нее, бесчестит публично, мажет с дружками дегтем ворота, за что родители секут нещадно бедную свою дочь. Пропившись дотла и продав себя в рекруты за другого, Филька, отправляясь в солдаты, вдруг принародно покаялся в своей вине перед Акулиной, признался в любви к ней, и та, безвинно оклеветан-ная, битая, сеченая, прощает его и объявляет мужу: Фильку «больше света теперь люблю» (4, 172). Второй драматический узел сюжета связан с героем-рассказчиком, арестан-том Шишковым, «трусоватым и жидким», которого все что угодно «очень скоро можно было заставить сделать» (4, 166). Так, в рассказанной им истории мать «скоро» заставила его жениться за деньги на опозоренной Акульке и «покрыть» ее грех, Филька так же «скоро» заставил его поверить в клевету вопреки очевид-ному факту невинности Акульки, вследствие чего хоть и «жалел» он жену, но «драл» ее нещадно, а потом и зарезал ножом из ревности. В первой коллизии узнаваемы константные для творчества Достоевского си-туации роковой потаенной любви-ненависти, доставляющей страдания и мучи-тельные переживания героям: Мурин и Катерина («Хозяйка»), Рогожин и Наста-сья Филипповна («Идиот»), Версилов и Катерина Ивановна («Подросток»), Дмит-рий и Катерина Ивановна («Братья Карамазовы») и др. Показательно в этом от-ношении пристрастие Достоевского к имени Катерина, поскольку и жену Горян-чикова тоже звали Катериной (это становится ясным из особой любви героя к внучке хозяйки с таким же именем и ежегодной панихиде на Катеринин день). Во второй коллизии − зерно характера Гани Иволгина. Криминальный характер истории обусловлен в любом случае странной непостижимой природой страсти и души человека. Странность, противоестественность подобных страстей обнажа-ет трезвый и «естественный» взгляд на них слушателя рассказа – пятидесятилет-него «угрюмого педанта, холодного резонера» Черевина, который постоянно в истории Шишкова обнаруживает отсутствие логики и смысла. Но резюме этого, по мнению повествователя, «дурака с самолюбием» («Оно, конечно, коли не бить – не будет добра» (4, 173)) и собственный пример науки женам, которым заканчивается рассказ, раскрывает бесправное положение российской женщины, питающее и усугубляющее разгул страстей и, как следствие, − криминала. Другим тайным слушателем этой истории является Горянчиков, повествова-ние которого придает самому акту рассказа некий мистифицирующий характер: «Ночь была уже поздняя, час двенадцатый. Я было заснул, но вдруг проснулся. Тусклый, маленький свет от отдаленного ночника едва озарял палату» (4, 165). Повествователь пытается представить рассказ арестанта как исповедание в ответ на какой-то высший «вызов»: «…Иногда дни и месяцы лежат один подле другого и не скажут ни слова, и вдруг, как-нибудь разговорятся в ночной вызывающий час, и один начнет перед другим выкладывать все свое прошедшее» (4, 166). Неуто-мимое вслушивание, «вникание» Горянчикова в исповедь арестанта, осужденно-го, как и он сам, за женоубийство, позволяет предположить, что история Шишко-ва заполняет фигуру умолчания о его собственном преступлении, является отра-женным вариантом переживания им своей вины, выдает и его желание исповеда-ния в «ночной вызывающий час», «вдруг» пробудивший его. В связи с чем важно место рассказа «Акулькин муж» в композиции образа Горянчикова, выстраиваю-щей правовую концепцию Ф.М. Достоевского, которая является сюжетообразую-щей основой и романа «Преступление и наказание», замысел которого возник почти одновременно с «Записками из Мертвого дома». И Горянчиков и Раскольников повинны в убийстве женщин, причем в этой параллели значимо убийство Раскольниковым не старухи-процентщицы, в чем он почти не раскаивается и готов, судя по сновидению, убивать ее снова и снова, а беременной Лизаветы. Криминальная сторона преступления не существенна для писателя: в истории Горянчикова она остается неизвестной и получает лишь кос-венное отражение в рассказе «Акулькин муж», в «Преступлении и наказании» служит только завязкой последующих драматических событий, связанных с «на-казанием». В рассуждении повествователя «Записок» о «неравенстве наказания за одни и те же преступления» раскрывается пенитенциарная идея Достоевского, лежащая вне пределов казенной юрисдикции: «Вот, например, человек образо-ванный, с развитой совестью, с сознанием, сердцем. Одна боль собственного его сердца, прежде всяких наказаний убьет его своими муками. Он сам себя осудит за свое преступление беспощаднее, безжалостнее самого грозного закона» (4, 43). Внутренняя работа совести, сознания, сердца Горянчикова и Раскольникова со-вершается через неожиданное открытие мира страданий и боли Других; через сострадание, «вникание» в Другого происходит мучительное самопознание, по-нимание страшной бесчеловечной сути собственного проступка. Внешними про-явлениями такого наказания являются «болезнь» (госпитальные сцены Горянчи-кова и «лихорадка», «горячка» Раскольникова), отторжение от народа, общества, близких, физические лишения. Следствием наказания является желание исповеди, покаяния как начала нравственного «пробуждения» и «воскресения». Рассказ-исповедь «Акулькин муж», завершая «госпитальные» сцены, знаменует поворот душевного состояния Горянчикова от самосуда к очищению, покаянию и «выходу из каторги» − ада нравственных мук − к воскресению, так же, как, соответственно, душевным поворотом от «наказания» к возрождению стала в «Преступлении и на-казании» исповедь Раскольникова Соне. Таким образом, на страницах «Записках из Мертвого дома» происходит суб-лимация авторских переживаний Достоевским своей «вины» и несправедливого наказания. «Бесспорные» преступления – отцеубийство и женоубийство – связаны с внутренним сюжетом героя-повествователя А.П. Горянчикова – двойника авто-ра. Процесс индивидуации криминального факта в «Записках» (история одного преступления – история одного арестанта) дополняется композиционным прие-мом дублирования историй: создается развернутая система взаимоотражений ис-торий преступлений, которые оказываются на страницах произведения как бы параллельными (отцеубийца – Алей – Ломовы; отцеубийца – Горянчиков – Шиш-ков и т.д.). В результате организующий повествование мотив невинной жертвы ошибки правосудия получает концептуальное – автобиографическое обоснование, позволяя увидеть единство концепции права и пенитенциарного текста Ф.М. Достоевского.
Скачать электронную версию публикации
Загружен, раз: 416
Ключевые слова
crime, Dostoevsky, parallelism of criminal episodes, autopsychological aspect of the motive of patricide, преступление, автопси-хологический аспект мотива отцеубийства, параллелизм криминальных эпизодов, ДостоевскийАвторы
ФИО | Организация | Дополнительно | |
Сафронова Елена Юрьевна. | Алтайский государственный университет | esafr@mail.ru |
Ссылки
Туниманов В.А. Творчество Достоевского 1854 – 1862. Л., 1980.
Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т./ Вступ. ст, сост. И коммент. К Тюнькина. М., 1990.
Фридлендер Г.М. Достоевский и мировая литература. М., 1979.
Фридлендер Г.М. Реализм Достоевского. М.; Л., 1964.
Шкловский В.Б. За и против. Заметки о Достоевском. М., 1957.
Nagy Istvan. Биография – Культура – Текст (О «сдвиге» в русской культурной парадигме) // Пушкин и Пастернак. Будапешт, 1991. Вып. 1. Studia Russica Budapestinansia. С. 230–239.
Российское законодательство X – XX веков [Тексты и комментарии]: В 9 т. / Под общ. ред. О.И. Чистякова. М., 1984–1994. Т. 1–9.
Реизов Б.Г. К истории замысла «Братьев Карамазовых» // Реизов Б.Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 129–138.
Селезнев Ю.И. Достоевский. М., 1990.
Селезнев Ю.И. Идея свободы и вопросы художественного единства в «Записках из Мертвого дома» // Писатель и жизнь: Сб. историко-литер., теорет. и критич. ст. / Под ред. С.Д. Артамонова, Ф.Г. Бирюкова, А.И. Власенко и др. М., 1974. С. 116–126.
Карлова Т.С. Достоевский и русский суд. Казань, 1975.
Орнатская Т.И. Забытый отзыв о «Записках из Мертвого дома» // Достоевский: Материалы и исследования. Л., 1987. Т. 7. С. 165–166.
Гусев В. Достоевский и народный театр // Достоевский и театр. Л., 1983. С. 103–114.
Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972–1990.
Исаев И.А. История государства и права России. М., 1999.
Григорьев А.А. Сочинения: В 2-х т. / Сост. с науч. подгот. текста и комм. Б. Егорова. М., 1990. Т. 2.
Волгин И.Л. Пропавший заговор: Достоевский и политический процесс 1849 г. М., 2000.
Бачинин В.А. Достоевский: метафизика преступления (художественная феноменология русского протомодерна). СПб., 2001.
